Наверное, поскольку вы, несомненно, не читаете еврейскую прессу, вам об этом неизвестно. В настоящем месяце все мы испытали глубокое удивление. В этой грязной пропагандистской «Советиш Геймланд», которую издают в России, чтобы доказать, будто пленники-евреи — не пленники, напечатано стихотворение! Двадцатилетней еврейской девушки из России! Идиш все же будет жить через нашу молодежь. Хотя я, как и прочие пессимисты, в этом сомневаюсь. Однако суть не в этом! Я спрашиваю вас, что значат эти персонажи для вас, которые люди тонкие, умные и с теплыми чувствами. Лесин, Рейзен, Егойош! Сам Г. Лейвик! Ицик Мангер, Хаим Граде, Аарон Цейтлин, Янкев Глатштейн, Элиэзер Гринберг! Молодовски и Корн, очень одаренные женщины! Довид Игнатов, Моррис Розенфельд, Мойше Надир, Мойше-Лейб Гальперн, Рувен Айзланд, Мани-Лейб, Зише Ландау! Я вас спрашиваю! Фруг, Перец, Винчевский, Бовшовер, Эдельштадт! И.И. Шварц, Йосеф Рольник[25]! Все это наши славные идишские поэты. И если я добавлю к ним наших прекрасных братьев-поэтов из России, которых погубил Сталин со своими оспинами, например Переца Маркиша, узнаете ли вы хоть какое имя? Нет! У НИХ НЕТ ПЕРЕВОДЧИКОВ!
Почтенные господа, вы издаете только одного идишского писателя, даже не поэта, всего лишь сочинителя рассказов. Со всей скромностью заявляю, вы создаете критически неверное представление. Будто мы не произвели ничего другого. Я вновь подразумеваю вашего партнера Я. Островера. Я не намереваюсь этим письмом лишать его возможных талантов, но РЕШИТЕЛЬНО хочу убедить вас, что другие тоже существуют, хотя никто и не дает себе труд замечать их. Я сам писатель и тоже выпустил четыре сборника поэзии: «Нешоме ун гуф», «Цинген ун фрайен», «А велт он винт», «А штунде мит шней». То есть: «Душа и тело», «Петь и радоваться», «Мир без ветра», «Час снега» — это мои глубоко прочувствованные названия.
Прошу вас сообщить мне, пожелаете ли вы снабдить меня переводчиком для этих весьма достойных образчиков скрытых от мира сочинений, или, по ивритскому выражению, «Захороненного света».
С глубоким уважением, ваш.
Ответ он получил на той же неделе.
Уважаемый мистер Эдельштейн!
Благодарим вас за ваше интересное и содержательное письмо. Мы сожалеем, что не можем обеспечить вас переводчиком. Вполне возможно, что качество ваших стихов действительно столь высоко, как вы утверждаете, однако дело обстоит так: переводу должна предшествовать репутация, а потом уже говорить о переводе.
Искренне ваши
Всё — ложь! Лжецы!
Уважаемый Киммель, уважаемый Сигал!
Слышали ли вы, безъязыкие евреи, об Островере до того, как везде и всюду увидели его переведенным? На идише его для вас не имелось! Для вас идиш не существует! Мгла внутри облака! Кто его видит? Кто его слышит? Мир глух к узнику! Вы подписались «Ваши». Вы — не мои, и я — не ваш!
Искренне
И он всерьез занялся поисками переводчика. Не рассчитывая на успех, он написал старой деве-кляче.
Уважаемый Эдельштейн! [ответила она]
Скажу без лишних красот — некрасивая женщина должна и выражаться без красот — вы не знаете практического мира, мира реального. Да и зачем вам это? Вы — поэт, идеалист. Когда крупный журнал платит Островеру 500 долларов, сколько я получаю? В лучшем случае 75 долларов. А если он решает месяц отдохнуть и не пишет, тогда что? Поскольку он — единственный, кого хотят печатать, то и переводить стоит только его. Предположим, я перевела одно из ваших чудесных любовных стихотворений. Купит ли его хоть кто-нибудь? Даже спрашивать глупо. Да если бы и купили, какой мне смысл батрачить за пять долларов? Вы не можете себе представить, что я терплю от Островера. Он усаживает меня в столовой, его жена приносит самовар с чаем — слыханное ли дело, такие претензии, — тоже садится и не спускает с меня глаз. Взгляд у нее ревнивый. Она разглядывает мои лодыжки, а они совсем неплохи. И мы приступаем к делу. Островер зачитывает вслух первую фразу так, как он ее написал, на идише. Я ее записываю по-английски. Тут все и начинается. Пеша читает то, что я написала, и говорит: «Это никуда не годится, вы не поняли идиому». Идиому! Много она понимает! Островер говорит: «Последнее слово мне поперек горла. Придумайте что-нибудь получше. Что-нибудь повыразительнее». Мы лезем в Толковый, в Синонимический словари, выкрикиваем разные слова, ищем, ищем. Островеру ни один вариант не нравится. Возьмем, к примеру, слово «большой». Мы пробуем: огромный, обширный, гигантский, грандиозный, колоссальный, исполинский и т. д. и т. п., и наконец Островер говорит (а прошло уже пять часов, у меня гланды распухли, я едва держусь на ногах): «Ну ладно, пусть будет „большой“. Простота прежде всего». И так день за днем! Стоит так биться из-за 75 долларов? И после всего этого он меня увольняет и берет себе студентика! Или того дебила, что свихнулся на Математическом словаре. Пока я ему снова не понадоблюсь. Впрочем, мне перепадает кусочек славы. Все говорят: «Вон идет переводчица Островера». На самом деле я его глаза и уши. (Во всяких смыслах.) Вы пишите, что у него нет таланта. Вы так считаете, возможно, вы и правы, но позвольте вас уверить, один талант у него есть — талант давить на людей. Как они действуют — пишут левой ногой романы, в расчете на то, что из романа сделают прекрасный фильм, и так время от времени и случается, — так и он действует. Какая разница, какой у него идиш, главное — что получится, когда это переведут на английский. Его беспокоит только то, как это будет преобразовано, а в английском он хромает на обе ноги, как, прошу меня простить, и вы, и все ваше поколение. Но Островеру чутье подсказывает, как кого обхаживать. Всех своих переводчиков он держит на взводе — они завидуют один другому, но для него они — отбросы, мусор, их он не обхаживает. Стелется он перед ними. Перед ними! Эдельштейн, вы понимаете, о чем я? Он забирается на спины старых кляч, чтобы добраться туда, куда ему нужно. Я знаю, вы называете меня клячей, что ж, вы правы, я и сама о себе такого же мнения: воображения никакого, способности средненькие (я тоже когда-то хотела стать поэтом, но это было в другой жизни), а при Островере у меня на хребте я уже нечто иное, я — «переводчица Островера». Думаете, это ничто? Это пропуск к ним. Меня всюду приглашают, я хожу на те же приемы, что и Островер. Все смотрят на меня и думают, что я чудна́я, но говорят: «Это — переводчица Островера». Брак. Пеша, эта куча хлама, меньше жена Островеру, чем я. У меня, как у жены, предположительно пассивная роль. Предположительно, потому что кто знает, что происходит в спальне? Те, кто, как и я, не состоит в браке, догадываются о многом, что другим невдомек. То же самое с переводом. Кто создал стиль, который прославил Островера? Вы спрашиваете, с чего все взяли, что он «так называемый современный» писатель? Смешно. Ага! Кто читал Джеймса Джойса, Островер или я? Мне пятьдесят три года. Что ж, я зря я родилась в Глузске или в Вассаре училась зря? Вы понимаете, о чем я? Я оказалась посередине, и меня зажало. Между двумя организмами. Гермафродит от культуры — ни то ни се. У меня раздвоенный язык. Когда я пять часов бьюсь за то, чтобы Островер сказал «большой», а не «исполинский», когда я убираю все милые, уютные запятые, которые он сует без разбору, когда я пью идиотский чай, поданный его женой, и возвращаюсь домой с раздутым животом, вот тогда-то он превращается в «современного», понятно? Это моих рук дело! Этого, разумеется, никто не признает, все считают, что в самих рассказах таится нечто, а на самом деле все зависит от того, как я их причешу и подкрашу. Это все косметика, и я — косметичка, художница — вроде тех, которым платят за то, что они в морге наводят красоту на трупы, среди них… впрочем, не донимайте меня своей критикой. Я вам говорю, его идиш ничего не значит. Чей угодно идиш ничего не значит. И все, что на идише, ничего не значит.