Осторожно, стараясь скрыть это, Эдельштейн внутренне напрягся. Впереди, через два ряда, он разглядел старую клячу, Хаима Воровского, пьяницу-лексикографа, помешавшегося на математике, шестерых неизвестных студентиков.
Вот рассказ Островера.
Сатана является плохому поэту.
— Желаю славы, — говорит поэт, — но не могу ее обрести, потому что я родом из Цврдла и язык знаю только цврдлский. Но, к несчастью, в мире не осталось никого, кто читает на цврдлском. Вот что меня тяготит. Дай мне славы, а я за это отдам тебе свою душу.
— Ты уверен, что именно в этом причина твоего несчастья, ты не ошибся?
— Что ты имеешь в виду? — спрашивает поэт.
— Может, причина в твоем таланте? — говорит Сатана. — Цврдл Цврдлом, а талант-то слабоват.
— Вовсе нет, — отвечает поэт, — и я это тебе докажу. Научи меня французскому, и я тотчас стану знаменит.
— Хорошо, — говорит Сатана. — Как я скажу «Глюп», будешь блестяще знать французский, лучше, чем де Голль. Но я буду к тебе щедр. Французский такой легкий язык, что я возьму за него только четверть твоей души.
И он сказал «Глюп». В тот же миг поэт стал свободно писать по-французски. Но ни один издатель во Франции не захотел его публиковать, и он остался неизвестен.
Сатана вернулся.
— Выходит, от французского толку не было, monvieux?[31] Tantpis![32]
— Фу, — говорит поэт, — чего ждать от народа, который имел колонии, что эти люди понимают в поэзии? Научи меня итальянскому, ведь даже Папа видит сны по-итальянски.
— Еще четверть твоей души, — говорит Сатана и пробивает чек на портативном кассовом аппарате.
«Глюп» — и вот уже поэт строчит terzarima[33] с такой скоростью и такие меланхоличные, что сам Папа расчувствовался бы, будь они напечатаны, но, увы, все издатели Италии отослали рукопись назад без письма, с простым уведомлением об отказе.
— Что, и итальянский не сгодился? — восклицает Сатана. — Mamma mia[34], почему ты мне не веришь, братец, дело-то не в языке, а в тебе.
То же самое было с суахили и армянским: «Глюп» — провал, «Глюп» — провал, и теперь, выбивая по четвертушке за раз, Сатана завладел душой поэта целиком и забрал его с собой в Царство огня.
— Полагаю, ты намерен меня сжечь, — с горечью говорит поэт.
— Нет-нет, — отвечает Сатана, — со столь нежными созданиями, как поэты, мы так не поступаем. Ну! Ты все принес? Я тебя предупреждал: собирайся внимательно. Чтобы ни листочка не осталось.
— Я принес весь архив, — говорит поэт, и действительно, у него за спиной висел на лямках огромный короб из черного железа.
— Вываливай все в огонь, — приказывает Сатана.
— Мои стихи? Все мои стихи? Труд всей жизни? — в ужасе восклицает поэт.
— Ну да, делай, что велено.
И поэт подчиняется, потому что, как ни крути, он в аду и принадлежит теперь Сатане.
— Молодец, — говорит Сатана, — а теперь пошли со мной, я провожу тебя в твою комнату.
Комната отличная, в отличном месте, в ней не холодно и не жарко — как раз на нужном расстоянии от Огня. Стол — просто загляденье, столешница обтянута красной кожей, чудесное крутящееся кресло с алым сиденьем, на полу алый персидский ковер, рядом красный холодильник, забитый сыром, пудингами, соленьями, на красном столике уже дымится стакан красноватого чая. Одно окно без занавески.
— Этот вид предназначен тебя вдохновлять, — говорит Сатана. — Посмотри в окно и полюбуйся.
За окном нет ничего, кроме Огня, он картинно бушует, переливается неземными красками, взвивается невиданной формы языками.
— Это прекрасно, — восхищается поэт.
— Вот именно, — соглашается Сатана. — Он вдохновит тебя на новые стихи, их будет много.
— Да, да! О, повелитель, позволь начать немедленно!
— Для этого я тебя сюда и привел, — говорит Сатана. — Так что садись и пиши, раз уж удержу нет. Но с одним условием. Как закончишь строфу, ты должен вышвырнуть ее в окно, вот так. — И для наглядности метнул туда чистый листок.