Они сидели у широкого окна.
Еще раз прошел дождь. Был вечер. Город сверкал, точно высеченный из угля кардифа. Люди заглядывали в окно с Самотеки, прижимая носы.
– ...да, зависть. Тут должна разыграться драма, одна из тех грандиозных драм на театре истории, которые долго вызывают плач, восторги, сожаления и гнев человечества. Вы, сами того не понимая, являетесь носителем исторической миссии. Вы, так сказать, сгусток. Вы сгусток зависти погибающей эпохи. Погибающая эпоха завидует тому, что идет ей на смену.
– Что же мне делать? – спросил Кавалеров.
– Милый мой, тут надо примириться или... устроить скандал. Или надо уйти с треском. Хлопните, как говорится, дверью. Вот самое главное: уйдите с треском. Чтоб шрам остался на морде истории, – блесните, черт вас подери! Ведь все равно вас не пустят туда. Не сдавайтесь без боя... Я хочу вам рассказать один случай из моего детства...
...Был устроен бал. Дети разыгрывали пьесу, исполняли балет на специально устроенной в большой гостиной сцене. И девочка... представляете ли себе? – такая типичная девочка, двенадцати лет, тонконожка в коротком платьице, вся розовая, атласная, расфуфыренная, – ну, знаете, в целом, со своими оборочками, бантами, похожая на цветок, известный под именем «львиной пасти»; красотка, высокомерная, балованная, потряхивающая локонами, – вот такая девочка хороводила на том балу. Она была королевой. Она делала все, что хотела, все восхищались ею, все шло от нее, все стягивались к ней. Она лучше всех танцевала, пела, прыгала, придумывала игры. Лучшие подарки попали к ней, лучшие конфеты, цветы, апельсины, похвалы... Мне было тринадцать лет, я был гимназистом. Она затерла меня. А между тем я тоже привык к восторгам, я тоже был избалован поклонением. У себя в классе и я главенствовал, был рекордсменом. Я не вытерпел. Я поймал девчонку в коридоре и поколотил ее, оборвал ленты, пустил локоны по ветру, расцарапал прелестную ее физиономию. Я схватил ее за затылок и несколько раз стукнул ее лбом о колонну. В тот момент я любил эту девчонку больше жизни, поклонялся ей – и ненавидел всеми силами. Разодрав красоткины кудри, я думал, что опозорю ее, развею ее розовость, ее блеск, и думал, что исправлю допущенную всеми ошибку. Но ничего не вышло. Позор упал на меня. Я был изгнан. Однако, мой милый, обо мне помнили весь вечер; однако бал я испортил им; однако обо мне говорили везде, где появлялась красотка... Так впервые познал я зависть. Ужасна изжога зависти. Как тяжело завидовать! Зависть сдавливает горло спазмой, выдавливает глаза из орбит. Когда терзал я ее там, в коридоре, жертву пойманную, слезы катились из моих глаз, я захлебывался, – и все-таки я рвал восхитительную ее одежду, содрогаясь от прикосновения к атласу, – оно вызывало почти оскомину на зубах и губах. Вы знаете, что такое атлас, ворс атласа, – вы знаете, как прикосновение к нему пронизывает позвоночник, всю нервную систему, какие вызывает гримасы! Так все силы восстали на меня в защиту скверной девчонки. Оскомина, яд, таившийся в кустах и корзинах, вытек из того, что казалось таким очаровательно-невинным в гостиной, – из ее платья, из розового, такого сладкого для глаз атласа. Не помню, издавал ли я какие-либо возгласы, совершая свою расправу. Должно быть, я шептал: «Вот тебе месть! Не затирай! Не забирай того, что может принадлежать мне...»
...Вы внимательно прослушали меня? Я хочу провести некоторую аналогию. Я имею в виду борьбу эпох. Конечно, на первый взгляд сравнение покажется легкомысленным. Но вы понимаете меня? Я говорю о зависти.
Оркестранты закончили номер.
– Ну, слава богу, – сказал Иван. – Они умолкли. Смотрите: виолончель. Она блестела гораздо менее до того, как за нее взялись. Долго терзали ее. Теперь она блестит, как мокрая, – прямо-таки освеженная виолончель. Надо записывать мои суждения, Кавалеров. Я не говорю – я высекаю свои слова на мраморе. Не правда ли?..
...Мой милый, мы были рекордсменами, мы тоже избалованы поклонением, мы тоже привыкли главенствовать там... у себя... Где у себя?.. Там, в тускнеющей эпохе. О, как прекрасен поднимающийся мир! О, как разблистается праздник, куда нас не пустят! Все идет от нее, от новой эпохи, все стягивается к ней, лучшие дары и восторги получит она. Я люблю его, этот мир, надвигающийся на меня, больше жизни, поклоняюсь ему и всеми силами ненавижу его! Я захлебываюсь, слезы катятся из моих глаз градом, но я хочу запустить пальцы в его одежду, разодрать. Не затирай! Не забирай того, что может принадлежать мне...
...Мы должны отомстить. И вы и я – нас многие тысячи – мы должны отомстить. Кавалеров, не всегда враги оказываются ветряными мельницами. Иногда то, что так хотелось бы принять за ветряную мельницу, – есть враг, завоеватель, несущий гибель и смерть. Ваш враг, Кавалеров, – настоящий враг. Отомстите ему. Верьте мне, мы уйдем с треском. Мы собьем спеси молодому миру. Мы тоже не лыком шиты. Мы тоже были баловнями истории.
...Заставьте о себе говорить, Кавалеров. Ясно: все идет к гибели, все предначертано, выхода нет, – вам погибать, толстоносый! Каждая минута будет умножать унижения, с каждым днем будет расцветать, как лелеемый юноша, враг. Погибает: это ясно. Так обставьте ж свою гибель, украсьте ее фейерверком, порвите одежду тому, кто затирает вас, попрощайтесь так, чтоб ваше «до свиданья» раскатилось по векам.
Кавалеров подумал: «Он читает мои мысли».
– Вас обидели? Вас выгнали?
– Меня страшно обидели, – горячо сказал Кавалеров, – меня долго унижали.
– Кто обидел вас? Один из избранников эпохи?
«Ваш брат, – хотел крикнуть Кавалеров, – тот же, кто обидел и вас». Но он промолчал.
– Вам повезло. Вы не знаете в лицо завоевателя. У вас есть конкретный враг. И у меня тоже.
– Что же мне делать?
– Вам повезло. Вы расплату за себя можете соединить с расплатой за эпоху, которая была вам матерью.
– Что же мне делать?
– Убейте его. Почетно оставить о себе память как о наемном убийце века. Прищемите вашего врага на пороге двух эпох. Он кичится, он уже там, он уже гений, купидон, вьющийся со свитком у ворот нового мира, он уже, задрав нос, не видит вас, – тресните его на прощанье. Благословляю вас. И я (Иван поднял кружку), и я тоже уничтожу своего врага. Выпьем, Кавалеров, за «Офелию». Это орудие моей мести.
Кавалеров открыл рот, чтобы сообщить главное: у нас общий враг, вы благословили меня на убийство вашего брата, – но не сказал ни слова, потому что к столу их подошел человек, пригласивший Ивана немедленно и не задавая вопросов следовать за ним. Он был арестован, о чем известно из предыдущей главы.
– До свидания, мой милый, – сказал Иван, – меня ведут на Голгофу. Пойдите к дочке моей (он назвал переулок, уже давно блиставший в памяти Кавалерова), пойдите и посмотрите на нее. Вы поймете, что если такое создание изменило нам, то остается одно: месть.
Он допил пиво и пошел впереди таинственного человека на шаг.
По дороге подмигивал он посетителям, расточал улыбки, заглянул в раструб кларнета и у самых дверей повернулся и, держа котелок в вытянутой руке, продекламировал:
V
– Что ты смеешься? Ты думаешь, я хочу спать? – спросил Володя.
– Да я не смеюсь. Я кашляю.
И Володя снова засыпал, добравшись до стула.
Молодой уставал раньше. Тот, старший – Андрей Бабичев, – был гигант. Он работал день, работал половину ночи. Андрей ударял кулаком по столу. Абажур на лампе подскакивал, как крышка на чайнике, но тот спал. Абажур прыгал. Андрей вспоминал: Джемс Уатт смотрит на крышку чайника, прыгающую над паром.
Известная легенда. Известная картинка.
Джемс Уатт изобрел паровую машину.
– Что же ты изобретаешь, мой Джемс Уатт? Какую машину изобретаешь ты, Володя? Какую новую тайну природы обнаружишь ты, новый человек?
И тут начинался разговор Андрея Бабичева с самим собой. На самое короткое время бросал он работу и, глядя на спящего, думал: