– Да, дед Трофим, – обратился он сначала к дворнику, а затем перевёл взгляд по-лисьему жёлтых глаз на воспитателя. – Да, Василий Иваныч.
Тон его голоса был каким-то странным: приторно-насмешливым. Он говорил неестественно, по-шутовски нежно, тихо, растягивал слова – с какой-то издёвкой, как высший с низшим. И пройдя к столу, он опустился на отодвинутый стул, положил ногу на ногу и вперил взгляд в дрожащую в стакане прозрачно-коричневую поверхность чая, с которой, беспощадно прорывая белёсый налёт, поднимался вверх пар. Он с минуту посидел так, хмуря брови, затем резко повернул лицо к Трофиму, небрежно нарушая такое, как будто изначальное и всегда бывшее, молчание:
– Закурить найдётся?
Старик словно бы не слышал.
– Курить вредно, – лениво подал голос из своего угла Василий Иванович.
Платон посмотрел на него через плечо, пренебрежительно скривив губы. В ответ воспитатель лишь бросил на него беспристрастный взгляд, подёрнутый дремотой. Юноша фыркнул, отворачиваясь в сторону и разглядывая образа в красном углу.
– Все-то вы меня поучаете! – нарочито обиженно пробормотал он, словно бы обращаясь к строгому лику Николы Угодника, потемневшему и покрытому сеточкой трещин – как морщин. – Я сам знаю, что мне полезно, а что вредно.
Святой смотрел поверх него, словно бы не желая видеть. Смотрел из глубины веков сквозь слои краски и пыли, написанный на деревянной доске, из далёкой древности. Он бы точно так же поучал Платона – как и Дядя Федя, как и Василий Иваныч – или нет... Вряд ли. У образов подрагивал крохотный язычок пламени в лампаде, его матовые отблески расплывались по слою олифы золотисто-белыми, как солнце, пятнами. Красный угол под сенью вышитого рушника, как прежде в избах, и в самый солнечный день освещался лишь вечным огнём скромной лампады. Бледные полупрозрачные блики нитями протягивались вверх и вниз по позолоченному кресту, теснившемуся меж Николой и Богоматерью Неопалимой Купиной. Платон задумчиво смотрел на них, боясь моргнуть, вглядывался в строгие лики и хмурил брови, а в глазах его судорожно плясали отблески лампадного огонька, словно затухая в холоде его внутреннего мрака. Тени по углам – и те не мрачнее его.
Трофим размешивал сахар в чае. Звенела ложка о стекло. Василий Иванович прикорнул на софе, отвернувшись к стене и поджав под себя ноги. Жужжали жирные точки мух, проносясь над головами.
– Апрелево закончилось – и всё скоро кончится, – проронил дворник.
В оконное стекло ударила капля дождя и судорожно скатилась вниз, оставляя за собой изломанный след. Капля. Ещё капля. Зашипел, завыл, забарабанил дождь – по окнам, по крыше, по листьям деревьев, по траве. В дворницкой стало ещё более уютно и, кажется, даже теплее.
– Я пережду дождь – и пойду, – тихо проговорил Платон, вглядываясь в расплывающиеся в воде деревья, забор и тучи за окном.
Он как будто видел сквозь всё это: сквозь стену дождя, сквозь зелёный забор в облупившейся краске, сквозь серые пятиэтажки – как на другом конце города блуждает по венам и артериям улиц и капиллярам переулков юноша в чёрной кожаной куртке, звенящей металлическими пряжками и цепочками. Частые холодные капли покалывают смуглые щёки, повисают прозрачными горошинами на кончиках смоляных прядей. Он заворожённо смотрит в серое небо, пронзаемое красно-белыми трубами котельных и угловато-ажурными мачтами ЛЭП. Индустриальная красота пронзает его насквозь вместе со своими неслышными звуками и манит, манит к себе по переплетениям автострад и тепломагистралей, рельсов и высоковольтных проводов.
С нагретого солнцем влажного асфальта парило. Вдыхая промокший воздух, юноша чувствовал тонкий бархатисто-терпкий запах, смешавшийся с парами бензина. За шумом дождя слышался гул близкой скоростной трассы. В какой-то подворотне звенела гитара, и низкий срывающийся голос фальшиво пел одну из тех песен, которые знал каждый, если вырос на улице. Кто-то гнусавый несмело вторил ему. Их голоса и гитарный звон повторяло настойчивое эхо. Остановившись, молодой человек с любопытством заглянул в подворотню: парень с гитарой, ещё один и девушка, сидящая прямо на асфальте, наклонив голову так, что слипшиеся светлые пряди закрывают лицо. Она сидит, скрестив ноги по-турецки, и медленно разматывает грязный боксёрский бинт с кисти руки.