Никогда, ни вслух, ни про себя, не говорил он о пролетарской солидарности, но чувство близости к тем молоденьким французам затвердело теперь в его сердце. Было у них одно общее трудное дело – гнать немца со своей земли. Никто не спрашивал, почему он остался в Севастополе и откуда у него винтовка… Уже в сентябре он ел кашу во дворе маленького домика на Корабельной стороне, когда началась бомбежка и от первой же бомбы – точно в домик – деда прямо с котелком так засыпало землей, что он решил помирать. Однако погодил… Когда пришли немцы, дед снял золотую серьгу и ушел в горы. После победы плавал, так, ерунда, в малом каботаже [Малый каботаж – сообщение между отечественными портами одного и того же моря], а с сорок восьмого обосновался на берегу как будто прочно, "стал в сухой док". Должность имел приличную: механиком на холодильнике. Тут вернулся с китайской границы сын. По всем правилам сыграли свадьбу. Потом Иринка родилась, внучка. ("Грешно говорить, но навряд ли есть где еще такая смышленая девчонка…") Все бы, кажется, хорошо, но вот услышал, что ребята идут под Африку за сардиной, и сорвался.
Был дед Резник уже крепко стар, молчалив и редко рассказывал о своей жизни, все больше случаи, байки. Об Испании и всем прочем Юрка узнал не от него, а от Вани Кавуненко, бригадира траловой, который на берегу был деду сосед.
Голубь слетел по трапу с шиком – на одних руках.
– Кончай перекур! – заорал он.- Америку по дыму, что ли, обгонять будем! Становись!
– Сафонов тысячу двести килограммов дал,- сказал Юрка.
– Плевал я на вашего Сафонова! Дурак, он и есть дурак! Задание знаешь? Пятьдесят тонн. Перевыполнить надо. Дадим сто двадцать процентов. Но не больше, понял? Иначе навесят в, следующий рейс тонн сто пятьдесят. Или пай за муку скосят. И баста! Вот тогда скажем Сафонову спасибо за его рекорды!
"Прав ведь он, черт", – подумал Зыбин.
– Ты считать сюда пришел? Арифметику крутить? – медленно спросил дед Резник.
– А как же не считать?! Социализм – это учет. Ленин сказал.
– А по шее за такой учет не желаешь? – вскипел дед.
– Кончай, дед,- вступился Юрка.- Торжественное заседание объявляю закрытым. Начинается концерт…
Дед что-то бурчал, но гул близкого гребного винта заглушал его слова. Встали по местам.
– Давай! – Зыбин махнул рукой, и Голубь нажал красную кнопку на распределительном щите. Из желоба потекла мука. Запах, к которому вроде бы уже привыкли, остро ударил по глазам.
– Стой! – крикнул дед.
Желтая струя иссякла. Дед разровнял рукой муку в прессе, и в тот же миг Юрка набросил прокладки – металлическую и шерстяную. В пресс входит сразу 150 килограммов муки, и прокладки делят эти 150 килограммов на брикеты. Ну, есть еще такие леденцы: колесико к колесику – леденцовая палочка. Так и тут.
– Давай! – командует Резник.
Потекла мука. Дед чуть-чуть трамбует муку рукой. Голубь уже не смотрит на деда, сам нажимает, когда надо, Юрка кидает прокладки ловко, точно, и сразу без команды мотор: жи…и – пошла! У деда руки рыжие от муки, пальцы бегают, ровняют, а Юрка – шлеп, шлеп прокладки и уже новые готовит. И мотор снова: жи…иы! И снова, и снова, и вдруг – полно! Дед закрыл пресс и – к вентилям насоса. Юрка и Сергей уставились на манометр. Стрелка дергается, капризничает, но тянет вправо: 50, 100, 150 атмосфер, до цифры 200 идет резво, а потом тяжело. Снизу закапало, сильнее, сильнее, и полилось черными густыми струйками: рыбий жир. Из него мыло делают на большой земле, а детям который – то другой, тресковый, светлый. Стрелка приползла к 410, даже, если с дрожью, – к 415. Дед сбрасывает давление, отпирает пресс. Поршень выдавливает брикеты. Они идут сперва плавно, потом вылетают – трах! – как выстрел, а Голубь уже надел брезентовые рукавицы (чтоб руки не пекло), тащит брикеты на весы.
– Обожди, дай прокладку отодрать! – кричит ему вдогонку Юрка.
– Ничего, довесок будет! – скалит зубы Голубь.
– Я те покажу довесок, – уже весело говорит дед Резник,- чтобы без обману у меня!..
– Сто пятьдесят три! – орет Голубь с весов. – Накрылся ваш Сафонов!
– Ты давай нажимай! – кричит Юрка, и Голубь снова у щита, нажал кнопку, пошла мука: новая загрузка.
Все так споро получалось у них, так красиво двигались они в этой бедной и грязной одежде, сами радостно чувствуя свою ловкость и хватку, таким веселым умом светились их глаза, что казалось, будто это совсем другие люди, вовсе не похожие на тех неуклюжих, медлительных, которые равнодушно матерились и лениво курили здесь час назад.
Дверца пресса захлопнулась, и они опять смотрели на стрелку, подталкивали ее глазами. А стрелка дергалась и дрожала, словно ей было невыносимо тяжело, словно это она сама прессует муку… Потом Голубь снова таскал брикеты на весы. Они были такие ладные, горячие и пахли, ей-богу, даже приятно, и дед, когда смотрел на них, улыбался, а Юрке казалось, что это вовсе не брикеты рыбной муки для скота и птицы, а караваи из печи: такие они были горячие и ладные. И, как всегда от горячего хлеба, Юрке захотелось отломить от брикета кусочек и съесть, вкусно и сильно сжевать, чтобы запищало за ушами. И он улыбнулся деду Резнику и хлопнул Голубя по спине: "Нажимай". Теплое чувство неосознанной благодарности к этим людям и даже какой-то влюбленности в них стыдливо искало у Юрки выхода в этих улыбках и шлепках. Он чувствовал: что-то, что выше любых союзов родства и крови, связывало их сейчас.
Сушильные аппараты дышали жаром. Скинули робы, а потом Сергей с Юркой даже майки. На блестящих от пота телах мучная пыль темнела, струилась зеленоватыми подтеками, жгла кожу. Когда включали пресс и была минута передышки, они подходили к бачку и пили солоноватую газировку. О, как это вкусно – газировка у сушильных аппаратов в полдень на траверсе мыса Пальмас, что-то около пяти градусов северной широты!..
После каждой загрузки дед Резник ставил мелом на дверце пресса крестик, а они все грузили и грузили и таскали на весы брикеты, и на дверце все прибавлялись эти крестики, – ну, прямо целое кладбище. Они старались не смотреть на них и не считать, но украдкой считали и грузили, грузили снова и снова, пока вдруг не увидели рядом с прессом бригадира Путинцева и Путинцев сказал, что смене его пора заступать, а им самое время идти обедать.
Дед громко пересчитал заметины. Десять.
– Шабаш,- сказал дед.
– Тысяча шестьсот верных, – закричал Юрка,- то тысяча семьсот!..
– Не лезь в чужое дело,- перебил дед,- Вон у нас мастер считать. – И он улыбнулся Голубю.
Голубь сплюнул, промолчал. Зыбин сказал Путинцеву:
– Ну, Коля, теперь, как в песне: старикам почет, молодым – дорога…
Когда это началось? Пожалуй, с того случая на ТЭЦ, когда провалили подготовленного им парторга… Нет, наверное, еще раньше, когда на силикатном этот чубатый закричал на весь цех: "Это мы в газетах читали, грамотные! А если по существу…" – и понес. Не было такого никогда. Чего-чего, а собраний он повидал! Раньше, бывало, собрание как собрание. Приедешь, поприсутствуешь, поговоришь с народом. А теперь странно как-то. Не поймешь, ты ли с ними говоришь или они с тобой… Ну, в общем-то, он, конечно, понимает: дух времени, так сказать. Да и как можно не понять? Что ж он, против ленинских принципов руководства, коллегиальности или там инициативы масс? Ни боже мой! За все двумя руками готов голосовать. Да и как от жизни может отстать? Не он, что ли, делал сам эту жизнь, вот этими своими руками?! Но одно дело – ленинские принципы, а другое дело – панибратство. Одно дело – инициатива, другое – партизанщина и демагогия. Коллективизм коллективизмом, но ведь такой бывает коллективизм, что на шею сядут. А пережитки? А родимые пятна? Ведь есть же они! Вот Зыбин… Кажется, куда уж, не при царе родился…
Мысли Николая Дмитриевича снова вернулись к траулеру.
Халтуры много. Все норовят тяп-ляп, на соплях. На соплях в коммунизм не въедешь. Трал потеряли – и хоть бы что, как с гуся вода. Твердая нужна рука. Вот ударить бы за трал рублем или этими… как их, фунтами этими, валютой, небось, все кораллы мигом бы со дна исчезли. Знаем мы эти "кораллы", не маленькие! Науку крутят, телеграммы академикам шлют. Наука – вещь, конечно, хорошая, никто не спорит. Но что ж он, не понимает, для чего эти телеграммы? Защитничков себе в Москве ищут…