— Можно. В модельный цех. Учеником — семьдесят рублей.
— А долго — учеником?
— От тебя будет зависеть. Чертежики научиться читать, в литейной технологии разобраться — полгода ухлопаешь. Так, Антонина?
— Обязательно на завод? — спросила Тоня.
— Так он же без прописки.
— К жене всегда пропишут, — сказала Тоня.
Федотова зарделась, а ненаблюдательный Костя сказал:
— Виктор Михайлович холостяк-с. Хотя все в наших силах. Можно найти ему с жилплощадью «к поцелуям зовущую, всю такую воздушную». — И опять поглядел на Жанну.
Она сидела на подоконнике безучастная к разговору и смотрела на улицу.
Виктор и Федотова смущенно улыбнулись друг другу, и Тоня позавидовала Федотовой. Вот ведь он любит ее. И слушает, полагается на нее во всем. Наверно, у себя в деревне она совсем не такая, как в цехе.
— Что хлопцу семьдесят рублев? — грустно сказала Федотова.
— А чего? — возразил Виктор.
— Тутока тебе не деревня, парася в хате держать не будешь.
— Так это ж пока я учеником буду! Полгода!
— А полгода як? — Федотова посмотрела на свой живот.
Почему-то их спор посторонним слушать было неловко.
— Не выдумляй, — горячо говорила Федотова, — ни в якую обрубку ты не пойдешь.
Вот тебе и Федотова.
Клава, которая до сих пор полулежала на кровати с платком у рта, вдруг вскочила и пробежала мимо Тони в коридор.
— Не пей восьмой стакан, — сказал Костя.
— Вось девка, — пояснила Федотова Тоне. — Жанна от батьки посылку получила, так та два кило фисташек съела. На дармовщину. А уже три года в городе, на заводе.
— Как это будет сказайт по-русски… гегемон, — сказал Костя.
Тоня усмехнулась. Чувство юмора прорывалось у него вопреки потугам на остроумие и нелепым шуточкам. В цехе Костя был знаменит эпиграммами. Тоня подозревала, что он грешит и лирикой. Точно это могла знать только Жанна Куманина. Костя давал ей свою тетрадку. Худобу, одинокость и высшее образование Жанны он считал несомненными признаками интеллигентности. Недаром он все посматривал на нее.
Тоня попрощалась. Хорошо, что Федотова встретилась. Чуть было глупость не сделала. Тоне всегда везет. На людях стыдны мысли и намерения, которые появляются в одиночестве. На людях все проще. Так оно проще и есть.
Степан ушел в пятницу.
Казалось, Тоня к этому приготовилась. Казалось, успела себя убедить, что, быть может, все к лучшему. Но вот закрылась за ним дверь, и пришлось убеждать себя заново — что и лучше, что все к лучшему. И как-то не чувствовалось, не понималось, что это навсегда.
Она затеяла уборку. Оля ей помогала. Никогда еще Тоня не любила дочь так, как в этот вечер. С замиранием сердца следила, как девочка старательно сопит, водит неумело тряпкой по столу, оставляя серебристые полумесяцы пыли на полированной плоскости. Любовь всегда переживалась Тоней как благодарность. Тоня всегда была в долгу перед дочерью за огромный детский труд — расти и взрослеть. И Оля очень бы удивилась, если бы, научившись чему-нибудь, не увидела маминой благодарности.
Вечер выдался для Оли счастливый. Мама не гнала спать, вместе работали, нашли на антресолях позабытые старые игрушки. Потом сидели, обнявшись, в кресле, смотрели по телевизору взрослый фильм, и, хоть ничего в фильме, по мнению Оли, не было страшного, мама всплакнула. Потом мама почитала про ежика-почтальона, и под чтение Оля заснула в своей кроватке.
Зачем им Степан? Им никто не нужен. Тоня закончила уборку и легла спать. Раньше у нее было так: в институте плохо — ей и дома все постылым становится и на вечеринку не хочется идти, дома плохо — занятия невыносимы. С возрастом появился какой-то механизм, какой-то рычажок внутри, который направляет ее интерес туда, где доступна радость. При неудачах в цехе милее становится для нее дом, а при домашних неурядицах — цех. Ушел Степан, повернулся рычажок — и все тепло, припасенное для Степана, передается теперь Оленьке. Но все-таки заедает иногда рычажок. Особенно по утрам. Надо проснуться, и думаешь: зачем? И не хочется просыпаться. Чего ему не хватало? Ну, сорвалась, накричала лишнего, бывает же… Почему ничто не дается ей даром?
Тоня вспоминает свою унизительную попытку помириться и тихонько мычит от стыда. Надо было спокойно поговорить, а ей вдруг вздумалось напустить на себя игривость, как будто все так, пустяки, как будто ей просто смешон Степан, этот ребенок, который не ведает, что творит, который, недогляди за ним, обязательно нашалит, да, да, он нашалил, и он смешон, да и она хороша — принимать за трагедию чепуху… И главное, эта нелепая ее игривость помогла бы и Степан — он все молчал, не шел навстречу, ведь и вправду уверил себя, что обижен, — Степан остался бы, если б у нее хватило духу перенести унижение до конца, молить его, всплакнуть, быть женщиной. На это не хватило мужества, и она проиграла. Надо встать, заняться чем-нибудь.