Тошнота прошла, но голова кружилась. Тоня ничего не понимала из слов Ивана, голос его убаюкивал. Она хотела встать, зажечь свет и не могла:
— Иван, свет зажгите, пожалуйста.
— Сейчас. В жизни всякое бывает, — говорил Иван, не пошевелившись. — Вот объясни, как получилось: женщина ты молодая, красивая, на мой взгляд — так чересчур. И вот одна, без мужика. Плохо ведь?
— Да, Иван, — сказала Тоня, и ей показалось, что он понял в ее взгляде больше, чем понимала в себе она сама.
Она почувствовала опасность, но не испугалась. Стыдно было во второй раз просить свет зажечь, как будто она придает чему-то слишком большое значение. А у самой не было сил подняться.
— Ты на одну солдатку похожа. Давно я ее знал, еще мальчонкой. Я как тебя увидел, то ли волосы, то ли еще что, подумал сразу: до чего похожа! Я тебе скажу, эта баба мне… ну, она мне здорово душу перевернула. Нацелилась она на меня. Я совсем мальчишкой был. Но, правда, девкам спуску не давал. В этом смысле я… А я на «ЗИСе» зерно на ток возил. Она и раньше меня все задирала, знаешь, все с шуточками, а на самом деле, мол, понимай всерьез. И вот подговорила девок на току: мол, каждый шпингалет будет щипаться, гоголем ходить, давайте его проучим. Я подъезжаю, как обычно, одну за бок, другую… И тут они навалились на меня, повалили…
Она слышала мягкий голос, рассказывающий вещи, которые не рассказывают, употребляющий слова, которые он не имел права при ней употреблять. Ошеломленная, она наконец попросила:
— Иван, да что же вы, я не хочу слушать..
Он продолжал говорить, она подумала: надо немедленно встать. Не приходило на помощь возмущение, бесстыдство его слов было позволительно, оно волновало, и таяла в этом волнении, как снег в горячей воде, преграда стыда. Надо было встать. Лишенными сил руками Тоня попробовала опереться о тахту, чтобы подняться, но его руки повалили ее, и она уже не чувствовала ничего, кроме этих рук…
Когда Иван подходил к своему дому, на улице было еще светло, особенно после сумрака комнаты. К ночи поднялся ветер, и понадобилось три спички, чтобы раскурить погасшую папиросу. Иван был растерян. Он был добрым человеком и любил, чтобы его радость разделяли с ним другие. Он мог еще понять слезы, даже ненависть, но когда он, улыбаясь, повернулся к ней в темноте и услышал равнодушное: «Ну что? Уходи!» — он оторопел. Его оскорбило спокойствие, с которым она поднялась и смотрела на него, пока не захлопнула за ним дверь. Потом, вспомнив все с самого начала, он улыбнулся, сказал себе: «Ай да Иван» — и вошел в подъезд.
Тоня не плакала. Она ничего не помнила, память выключилась, как экран телевизора, и нечего было вспоминать и не о чем думать. Тоня легла в постель и ждала. Она знала, что ночью что-то случится — война ли начнется, или молния ударит в дом, но что-то обязательно случится, и крыша обрушится на нее, когда она будет спать, и потому ей не придется подниматься утром, идти в цех и встречаться там с Гринчук. В спокойной уверенности, что так будет, она заснула.
Ничего не случилось. И жизнь была та же, что прежде. После выходного в гардеробе — свежий воздух, прохладно. Тихо. Ночной смены не было, а первая одевается молча — понедельник. Федотова теперь не стыдится живота, выставляет его на обозрение. Он заметно увеличился, и вся она раздобрела и округлилась. Ей это к лицу. За шкафчиками слышен вялый разговор.
— Чего ж не хочет?
— А вот не хочет и не хочет. Умные теперь стали.
— Я бы своей ремня, да и весь разговор.
— Посмотрим, как ты ей дашь ремня, когда подрастет. Скорей она тебе даст. Ты ей даешь ремня?
— Так не за что. Туфли на каблуках просит, так теперь все они так. Подружки в сапожках ходят по семьдесят рублей. Как ей отставать? Надо сделать туфли.
— То-то и оно. Нельзя не сделать, раз у всех есть.
— Вот и я кажу мужику…