Она затеяла уборку. Оля ей помогала. Никогда еще Тоня не любила дочь так, как в этот вечер. С замиранием сердца следила, как девочка старательно сопит, водит неумело тряпкой по столу, оставляя серебристые полумесяцы пыли на полированной плоскости. Любовь всегда переживалась Тоней как благодарность. Тоня всегда была в долгу перед дочерью за огромный детский труд — расти и взрослеть. И Оля очень бы удивилась, если бы, научившись чему-нибудь, не увидела маминой благодарности.
Вечер выдался для Оли счастливый. Мама не гнала спать, вместе работали, нашли на антресолях позабытые старые игрушки. Потом сидели, обнявшись, в кресле, смотрели по телевизору взрослый фильм, и, хоть ничего в фильме, по мнению Оли, не было страшного, мама всплакнула. Потом мама почитала про ежика-почтальона, и под чтение Оля заснула в своей кроватке.
Зачем им Степан? Им никто не нужен. Тоня закончила уборку и легла спать. Раньше у нее было так: в институте плохо — ей и дома все постылым становится и на вечеринку не хочется идти, дома плохо — занятия невыносимы. С возрастом появился какой-то механизм, какой-то рычажок внутри, который направляет ее интерес туда, где доступна радость. При неудачах в цехе милее становится для нее дом, а при домашних неурядицах — цех. Ушел Степан, повернулся рычажок — и все тепло, припасенное для Степана, передается теперь Оленьке. Но все-таки заедает иногда рычажок. Особенно по утрам. Надо проснуться, и думаешь: зачем? И не хочется просыпаться. Чего ему не хватало? Ну, сорвалась, накричала лишнего, бывает же... Почему ничто не дается ей даром?
Тоня вспоминает свою унизительную попытку помириться и тихонько мычит от стыда. Надо было спокойно поговорить, а ей вдруг вздумалось напустить на себя игривость, как будто все так, пустяки, как будто ей просто смешон Степан, этот ребенок, который не ведает, что творит, который, недогляди за ним, обязательно нашалит, да, да, он нашалил, и он смешон, да и она хороша — принимать за трагедию чепуху... И главное, эта нелепая ее игривость помогла бы и Степан — он все молчал, не шел навстречу, ведь и вправду уверил себя, что обижен,— Степан остался бы, если б у нее хватило духу перенести унижение до конца, молить его, всплакнуть, быть женщиной. На это не хватило мужества, и она проиграла. Надо встать, заняться чем-нибудь.
А встанешь, разойдешься — и ничего.
Опять Оле выгода. Весь день были вместе. В кафе-мороженое ходили — для Оли впервые. В гости было нельзя — пришлось бы говорить о Степане. Они гуляли по улицам, покупали то сладости, то игрушки. Оля к вечеру даже разошлась от слишком большого счастья, не могла угомониться — хохотала, кричала, прыгала по всей квартире, а за ужином тарелку разбила. И сказала, как бабушка:
— К счастью.
Тоня устала. Она сидела против дочери, около плиты и бездумно глядела перед собой. Прошло много времени, пока почувствовала: что-то мешает, раздражает глаз. Наконец сообразила: трещина на штукатурке. «Буду делать ремонт»,— решила она.
Глава четвертая
Степан Брагин
Он любит яркие лаковые коробочки иностранных сигарет и покупает их, хоть сам почти не курит. У него много миниатюрных зажигалок. Он любит вещи. И в своих чертежах он видит, кроме технического их смысла, гармонию, ускользающую от других. На его листах не встретишь пустующие белые места или, наоборот, излишнюю густоту. Его чертежи красивы. Небрежно заточенный карандаш раздражает его. Он любит свои карандаши и циркули. Он не скуп и никогда не был стеснен в деньгах, но два сработанных до размеров спички карандаша соединяет встык бумажной муфточкой на клею, чтобы продлить им жизнь.
Так же, как свои чертежи, Степан любит шахматы, он — вторая доска отдела. Сегодня их отдел играл с автоматчиками, ему достался кандидат в мастера, молодой парень, еще года нет, как из института. Парень играл авантюрно, на третьем десятке ходов сделал грубую ошибку, а потом едва свел партию на ничью. Было положение на доске, когда Степан мог выиграть, но он сыграл неправильно, и теперь ему казалось, что этот ход — досадная и единственная его ошибка в партии, а так он сильнее соперника. Досада ускоряла его неторопливый шаг.
Продавщица «Культтоваров» еще издали заулыбалась ему и вытащила из-под прилавка заранее упакованную в оберточную бумагу — от любопытных глаз — пачку бромпортрета номер три. Болтовня с ней в благодарность за услугу вернула Степану хорошее настроение.
Однако надо было торопиться. По привычке он свернул с Советской на Кировскую и через несколько шагов сообразил, что идет к старому своему дому. «У тебя удивительно устойчивы условно-рефлекторные связи,— сказал ему как-то брат.— Будь ты животным, карьера в цирке тебе была бы обеспечена». Теперь он жил в двух кварталах от Кировской. Комнату, конечно, нашла Мила, сама и договорилась с хозяевами. И устроила она все хорошо, только телевизора не было. Квартира старая, просторная, в кирпичном доме с высокими потолками, прихожая большая, с выступами и нишами в стене, многочисленные углы загромождены всяким хламом — тумбочками, выдворенными из комнат, санками, старыми фанерными ящичками. На вбитых в неровную зеленую стену гвоздях — верхняя одежда хозяев, внизу в беспорядке — грязная обувь.