— Люду я видел в буфете,— сказал Кошелев.
— Поищи их, Дима. Двух на анализы, одну на физиологию, и Люда пусть будет на подхвате.
Михалевич, Кошелев и Аркадий отправились в умывальную. Аркадий был недоволен собой и не мог понять причину этого. Ему казалось, он что-то упустил.
В операционной анестезиолог готовил наркозный аппарат. Аркадий разделся и лег в трусах на кровать-весы. Михалевич и Кошелев укрепляли датчики.
— Будем до сорока? — полуутвердительно сказал Кошелев.
— Посмотрим,— буркнул Михалевич, а Аркадий увидел, как он кивнул Кошелеву, соглашаясь с ним.
— Игорь, мы же договорились. Сколько выдержу.
— Посмотрим, я же сказал.
Кошелев взял микродозатор.
— Ну что, начали, что ли?
— Пусть лучше сестра,— сказал Аркадий.— Ты мне всю шкуру испортишь.
Сестра, не зная, принять ли это за шутку, вопросительно посмотрела на Кошелева.
— Давай,— сказал ей Кошелев сердито.
Она ввела иглу в вену. Аркадий не видел мерной колбы, но знал, что уровень раствора в ней начал уменьшаться. В операционной стало тихо. Михалевич и Кошелев следили за приборами. Анестезиолог скучал у окна. Он был здесь на всякий случай. По опытам гипертермии Аркадий знал наперед те ощущения, которые ему предстояло испытать. Знал, что до тридцати восьми градусов он будет лишь слабо чувствовать неудобство, а около тридцати девяти будет кризис, когда все начнет раздражать и появятся самые мрачные мысли. После тридцати девяти начнется эйфория, он станет болтливым и чрезмерно оптимистичным. Он думал о том, как часто, наверно, его мысли зависят от состояния его тела. Можно ли в таком случае придавать им слишком большое значение? И все-таки он Аркадий Брагин — это именно его мысли, а уж потом — тело в горячей воде. Хоть сейчас для науки его тело важнее, чем его мысли.
Прошло больше часа.
— Сколько? — спросил Аркадий.
— Тридцать восемь и одна,— сказал Кошелев.
— Сколько уже ввели?
— Пять кубиков.
Аркадий пробовал подсчитать, но считать было лень. Кажется, все шло как надо. Михалевич и Кошелев изредка переговаривались. Иногда, поднимая глаза от приборов, поглядывали на него.
Захотелось пить, губы пересохли. Теперь Аркадий молчал, все его раздражало. Дыхание участилось. Он разозлился на Кошелева: «Сидит, молчит значительно. Пока не спрошу, сам никогда не скажет».
— Сколько?
— Тридцать восемь и девять,— не взглянув на него, ответил Кошелев.
— Я спрашиваю, времени сколько? — почему-то сказал Аркадий, хоть спрашивал он про температуру.
Кошелев заметил его злость, не удивился, бесцветно сообщил:
— Три десять.
— Сколько кубиков?
— Восемь.
— Добавь еще два,— сказал Аркадий.
— Добавим,— сказал Михалевич.— Через полчаса.
— Добавляйте сейчас.
Михалевич покачал головой.
«Лысый педант»,— подумал про него Аркадий, и хоть он заранее знал, что в это время у него появится раздражение, все же ничего не мог с собой сделать.
В коридоре, когда они шли сюда, им встретилась Янечка. «Как жизнь, самоед? — спросила ласково.— Разрешение на эксперимент получил?»
Самоед. Он не способен на лучшую жизнь, — мучить животных и мучить самого себя. Степан в тысячу раз мудрее его. Степан мудр по-настоящему, он умеет быть счастливым, и людей тянет к нему. Ни Степан, ни Тоня не подумали о девчонке, которая отдала Степану все и осталась ни с чем. Почему же он, Аркадий, мучился из-за этой девчонки и, когда она разыскала его, умоляла вернуть ей Степана, чувствовал себя виноватым? Почему всю жизнь совесть его больна? Глупо и никому не нужно, бесплодно. Совесть — маленький аппаратик, зашитый обществом ему под кожу наподобие электростимулятора сердца. Носит аппаратик он, но не он его хозяин. Не нужно его переоценивать. Отвращение к гнусностям внушает человеку общество и потребность их совершать — то же самое общество. Как он ни поступит, он будет орудием общества, одного и того же. Глупо лежать здесь, на кровати-весах, как Шарик. У него всегда болит сердце после выпивки и парной бани. Зря он это скрыл. Говорят, в минуту опасности обостряется инстинкт. Мечников был подвержен депрессиям, пока не привил себе тиф и едва не умер от него. Выздоровел он оптимистом... Но Аркадий и сейчас не чувствует страха смерти. Безразличие...
— Как чувствуешь? — склонился над ним Кошелев.
— Сейчас будет легче,— сказал откуда-то издалека Михалевич.— Критическая точка прошла.
«Мы с Лерой плохо воспитаны. Мы слишком воспитаны. Мы слишком переоцениваем абстракции. Категории нравственности — это идеальные модели поведения, то есть не то, что достижимо, а то, к чему надо стремиться. Мы же с ней принимаем идеал за норму, за точку отсчета. Арифметическая ошибка, из-за которой человечество может стать тебя отрицательной величиной...»