Он разводит руки в стороны, как католический священник, оплакивающий грехи своих прихожан.
— Никто не заподозрит меня в том, что я чрезмерно придерживаюсь старых китайских обычаев; я много сделал, чтобы их уничтожить. Но я полагаю, я твёрдо верю, скажу даже — я убеждён, что деятельность нашей партии будет достойна наших ожиданий лишь в том случае, если она будет опираться на справедливость. Вы желаете перейти в наступление? — И голосом ещё более слабым: — Нет… Пусть вся ответственность ляжет на империалистов. Гибель ещё нескольких несчастных бедняков больше сделает для нашего дела, чем все кадеты Вампоа.
— Дёшево же вы цените их жизнь.
Чень Дай откидывает голову назад, чтобы взглянуть на Гарина, и становится похож на старого китайского учителя, возмущённого вопросом ученика. Мне кажется, что он разгневан, но внешне это незаметно. Он по-прежнему держит руки в рукавах. Вспомнил ли он о расстреле в Шамяни? Наконец он начинает говорить, как бы подводя итоги своим раздумьям:
— О, не дешевле, чем послать их под пулемёты гонконгских волонтёров, не так ли?
— Но вопрос об этом не стоит! Вы знаете, как и я, что войны не будет, Англия не в состоянии её вести! С каждым днём китайцы всё больше убеждаются — и партия способствует этому, — что речь идёт об идиотском европейском блефе, о ничтожности силы, опирающейся на брошенные штыки и заклёпанные пушки.
— Я далеко не так в этом убеждён, как, вероятно, убеждены вы. Вы не так уж боитесь войны… Она дала бы возможность продемонстрировать всем вашу действительно изумительную ловкость, дала бы возможность господину Бородину продемонстрировать свои организаторские способности, а генералу Галлену — свои полководческие таланты.
(С каким скрытым презрением произносится это слово — «полководческие».)
— Разве освобождение всего Китая — это не великая и благородная цель?
— Вы очень красноречивы, господин Гарин… Но мы по-разному смотрим на вещи. Вы любите эксперименты. И вы используете их для осуществления — как бы это выразиться? — всего, в чём вы нуждаетесь. В данном случае речь идёт о населении этого города. Могу ли я сделать вам признание? Я предпочёл бы, чтобы его не использовали для этого дела. Я люблю читать трагические истории и умею восхищаться ими; но я не хотел бы видеть нечто подобное в собственной семье. Если бы я осмелился выразить мою мысль в форме излишне резкой, не совсем подобающей, и использовал бы выражение, которое вы иногда употребляете по совершенно иному поводу, то я сказал бы, что не хочу видеть, как моих соотечественников превращают… в подопытных морских свинок…
— Если какой народ и послужил материалом для эксперимента в назидание всему миру, то это, как мне кажется, не Китай, а Россия.
— Возможно, возможно… Но, вероятно, самой России это было нужно. Вам и вашим друзьям это также необходимо. Конечно, вы не отступите перед опасностью…
Он кланяется.
— Но, господин Гарин, это, по моему мнению, не является достаточным оправданием для того, чтобы к ней стремиться. Я хочу — я очень хочу, — чтобы везде в Китае китайцев судили в китайском суде, чтобы их защищали китайские полицейские, чтобы они стали — на самом деле, а не в принципе — законными хозяевами на своей собственной земле. Но мы не имеем права — по решению правительства — самим нападать на Англию с оружием в руках. Мы не воюем с ней. Китай — это Китай, а остальной мир — это остальной мир…
Смущённый Гарин не сразу находит, что ответить…
Чень Дай продолжает:
— Я слишком хорошо знаю, каковы цели этого нападения… Я слишком хорошо знаю, что это приведёт к усилению фанатизма, который вы сюда завезли…
Гарин смотрит на него.
— Фанатизма, доблесть которого я не оспариваю, но который я, к моему величайшему сожалению, не могу принять, господин Гарин. Только истина может служить основанием…
Он разводит руками, как бы извиняясь.
— Неужели вы думаете, господин Чень Дай, что Англия так же заботится о справедливости, как и вы?
— Нет… Именно поэтому мы в конце концов одолеем её… без насильственных мер, без боя. Не пройдёт и пяти лет, как ни одному английскому товару не удастся проникнуть в Китай.
Он думает о Ганди… Гарин, стуча карандашом по столу, медленно отвечает:
— Если бы Ганди — тоже во имя справедливости — не вмешался, чтобы отменить последний Хартал, англичан уже не было бы в Индии.
— Если бы Ганди не вмешался, господин Гарин, то Индия, дающая сегодня миру урок самого высокого благородства, стала бы всего лишь мятежной азиатской страной…
— Мы здесь не для того, чтобы подавать прекрасные примеры поражения!
— Позвольте поблагодарить вас за сравнение, которым вы оказали мне большую честь, нежели сами думаете. Однако я его недостоин. Ганди сумел собственными страданиями искупить ошибки своих соотечественников.
— И удары кнутом, которые они получают в награду за его добродетели.
— Вы слишком волнуетесь, господин Гарин. К чему раздражаться? Китай сделает выбор между вашими и моими идеями…
— Это мы сделаем из Китая то, чем он должен быть! Но сможем ли мы это сделать, если между нами нет согласия, если вы учите его относиться с презрением к тому, что ему более всего необходимо, если вы не желаете признавать, что самое главное и первостепенное — это выжить!
— Китай всегда подчинял себе своих победителей. Медленно — это правда. Но всегда… Господин Гарин, если Китаю предстоит стать чем-нибудь иным, нежели страной справедливости, таким, как я пытался — скромными своими силами — его создать, если ему предстоит стать похожим на… — Пауза. Подразумевается: на Россию. — …Тогда я не вижу необходимости в том, чтобы он существовал. Пусть он оставит по себе великое воспоминание. Несмотря на все мерзости маньчжурской династии, история Китая заслуживает уважения…
— Значит, вы думаете, что те страницы, которые мы сейчас пишем, свидетельствуют о вырождении?
— В истории пяти тысячелетий могут оказаться весьма печальные страницы, господин Гарин, возможно, более печальные, чем те, что упомянуты вами; но по крайней мере мной они написаны не будут…
Он не без труда поднимается и мелкими шажками идёт к двери. Гарин провожает его. Как только дверь закрывается, он оборачивается ко мне:
— Боже великий! Избавь нас от святых!
Последние донесения: офицеры Тана в городе. Сегодня ночью опасаться нечего.
— Даже в сфере идей или скорее страстей мы не бессильны в борьбе с Чень Даем, — объясняет мне Гарин за ужином. — Вся современная Азия открывает для себя чувство индивидуализма и познаёт понятие смерти. Бедняки поняли, что их горести ничем не искупимы и от новой жизни ждать нечего. Прокажённые, переставшие верить в Бога, заражали родники. Любой человек, который оторвался от традиционной китайской жизни, от её обычаев и смутных верований, взбунтовавшийся против христианства, становится хорошим революционером. Ты это сразу поймёшь на примере Гона и почти всех террористов, с которыми тебе удастся познакомиться. В то же самое время из ужаса перед бессмысленностью смерти — смерти, которая ничего не искупает и ничем не вознаграждает, — рождается мысль о том, что каждый человек может вырваться из общей массы несчастных, достичь той особенной, индивидуальной жизни, которую они смутно осознают как самоё ценное достояние богатых. Именно благодаря этим чувствам привились некоторые русские понятия, принесённые Бородиным; именно они побуждают рабочих требовать избрания контрольных комиссий на заводах — не ради тщеславия, а для того, чтобы ощутить, что существует более достойная человека жизнь. Но ведь похожее чувство — ощущение самоценности собственной жизни, самостоящей перед Богом, — лежало в основе силы христианства? Конечно, отсюда недалеко до ненависти и даже до фанатизма ненависти, примеры тому я вижу каждый день… Когда грузчик видит автомобиль хозяина, то последствия могут быть разными; но если у грузчика сломаны ноги… А в Китае много сломанных ног. Трудно другое — преобразовать смутные ощущения китайцев в твёрдую решимость. Пришлось внушать им веру в себя — и при этом постепенно, чтобы эта вера не исчезала через несколько дней, вести их от одной победы к другой, чтобы научить их бороться за эти победы с оружием в руках. Борьба с Гонконгом, предпринятая по многим причинам, для этого неоценима. Результаты оказались блестящими, а мы их делаем ещё более блестящими. Они видят, как идёт уничтожение символа Англии, и все желают принимать в этом участие. Они осознают себя победителями, победителями без тех сражений, к которым питают отвращение, потому что они напоминают только о поражениях. Для них, как и для нас, сегодня — Гонконг, завтра — Ханкеу, послезавтра — Шанхай, а затем Пекин… Порыв, приобрётенный в этой борьбе, должен укрепить — и обязательно укрепит — нашу армию против Чень Тьюмина, как сам он укрепляет северный поход. Вот почему нам необходима победа, вот почему мы не можем допустить, чтобы этот народный энтузиазм, который становится легендарным, превратился в труху во имя справедливости и прочего вздора!