Выбрать главу

Алексея Николаевича, мешая ему работать. Однажды эти доблестные представители «золотой» молодежи до поздней ночи играли на шарманке, часто повторяя попурри из «Кармен». Толстой не мог ни работать, ни спать, несколько раз порывался пойти к соседу — «набить ему морду». Я с большим трудом удержала его в комнате. Утром наш сосед как ни в чем не бывало сел за завтраком против Алексея Николаевича и принялся говорить нам какие-то любезности. Алексей Николаевич, однако, твердо решил отплатить ему за ночной «концерт». Когда официант принес кофе, он поднялся со стула и выплеснул чашку кофе на белую крахмальную рубашку «обидчика». Румын с побелевшим лицом вскочил и выбежал из-за стола, готовый кинуться в драку. Но увидев мои умоляющие взгляды и сжатые кулаки Алексея Николаевича, он убежал из зала, закрывая салфеткой грудь.

В другой раз за обедом Алексей Николаевич снова чуть было не ввязался в скандал, возмущенный расовым хамством четырех долговязых американок, прибывших в пансион и впервые явившихся к столу. Обнаружив в зале двух негров, эти «дамы» потребовали, чтобы чернокожие немедленно удалились. Смущенная хозяйка пансиона пыталась уговорить их сесть за стол, заявляя, что эти негры — принцы по крови. Американки не сдавались. «Эти негры могут оставаться в пансионе, если будут чистить нашу обувь. Но сидеть с нами за столом они не будут», — злобно выкрикнула одна из них. Алексей Николаевич рассвирепел и уже готов был отругать американок. Но тут хозяйка, памятуя, что негритянские принцы — иждивенцы ее правительства, собралась с духом и отказала от дома американским туристкам. Провожая удаляющихся американок презрительным взглядом, Алексей Николаевич подошел к хозяйке, потряс ее руку и, смеясь, заметил, что расцеловал бы ее, если бы она не была столь молода и хороша».

После этого случая Алексей Толстой долго был не в себе, бранил Париж и его порядки. Но тут же спохватывался, заметив, что и он впадает в крайность, так свойственную многим русским в Париже.

Еще в Петербурге он заметил, что русские часто бранят Париж, но и жить без Парижа не могут, время от времени совершая свое паломничество в этот неповторимый город. Сколько раз он замечал, что рассказчик, только что яростно бранивший Париж, через какое-то время забывал об этом и уже с упоением рассказывал о том, какое наслаждение испытал он, когда, войдя в комнату отеля, торопливо поднимал жалюзи и распахивал тяжелое старинное окно, вдыхал опьяняющий воздух мирового города, с восторгом приветствовал монмартрские холмы и весь этот чудесный сплав старины и сиюминутности. И каждый, конечно, вспоминал Герцена, сказавшего, что в слове Париж для него звучит нечто родное и близкое — почти такое же близкое и необходимое, как в слове Москва. И каждый советовал поскорее сходить на Монмартр, побывать в Латинском квартале, непременно пойти в Клюни (бывшее аббатство, около X в. — В. П.), коснуться камней терм, немых свидетелей того времени, когда Париж был еще Лютецией.

Первые дни в Париже они бродили как очарованные, из Лувра шли на Большие бульвары, заходили в лавочки букинистов, часами бродили по городу просто так, с наслаждением отдаваясь ритму города, покорно следуя за неповторимым биением его пульса. Алексей и Соня приходили на какое-нибудь знаменитое место Парижа, у них возникало такое чувство, как будто они уже не раз бывали здесь, — настолько все было близким и родным. И если в минуту гнева что-то раздражало их в Париже, как раздражало Герцена и Достоевского, то это возмущение скорее походило на пристрастие, которое возникает всякий раз, когда нечто любимое дает меньше, чем ожидаешь от него.

Толстой сразу понял, что в Париже стыдно быть туристом, в Париже надо пожить, надо почувствовать его так, чтобы он стал целым событием в жизни. И дело не в том, что побывает он у памятника Бельфорского льва или нет, посмотрит шедевры Лувра или подождет до более лучших времен. Он хотел повидать сегодняшний Париж, с его кабачками, ночными гуляками, художниками, поэтами. Он видел, как студенты, обнявшись со своими подругами, гуляют в Люксембургском саду, не стыдясь многолюдья и пристальных взглядов; он слышал о том, что раз в году художники устраивают бал, где нагие натурщицы поют скабрезные песенки, а на рассвете с криками и хохотом шатаются по пустынным улицам, а самые отчаянные купаются в городских фонтанах. В короткое время Толстой успел многое узнать и увидеть. Пленительное, чарующее, дикое, безнравственное. Но он ни разу не увидел в глазах парижан надменной мысли, а на их устах самодовольной улыбки. Добродушие, покладистость, полное невмешательство в личную жизнь окружающих — это сразу бросилось в глаза Толстому. «Что за изумительный, фейерверковый город Париж, — писал Алексей Толстой А. А. Бострому о первых своих впечатлениях. — Вся жизнь на улицах. На улицу вынесены произведения лучших художников, на улицах любят и творят. Все на улице. Дома их для жилья не приспособлены. И люди, живые, веселые, общительные!»