Алексея Толстого раздражала не критика его романа и других его произведений. Роман написан, а остальное дело читателей и критиков, принять его или не принять. Критики и некоторые его друзья по литературе и искусству не понимали его замысла, его художественных исканий, удивлялись, что до сих пор жива старая дворянская Россия чуть ли не в формах крепостного права, впадали в пессимизм, увидев Налымовых и Коровиных символом всей современной России, другие хвалили за то, что он якобы честно и добросовестно показывал и разоблачал сословные язвы... Крайности в оценках Алексею Толстому были не по сердцу, хотя шум и споры вокруг его имени ему нравились. Откуда они, эти критики, взяли, что он любит своих героев и заставляет силой своего таланта полюбить и беспутного Мишуку и безвольного Аггея... Получается, что он вроде только тогда хорош, когда, не мудрствуя лукаво, описывает то, что видел, слышал, узнал с чужих слов, и все это невольно отливалось в художественные образы, вроде бы независимо от его сознания, независимо от его мировоззрения. А в романе, дескать, нужна идеология, а ее у него нет, поэтому роман оказался плох. Если послушать этого Иванова-Разумника, то он и роман-то начал писать под влиянием всеобщих шумных похвал и должен в этом раскаяться, потому что стал похож на одного из героев немецкой сказки, попытавшегося поднять себя на воздух. Странно читать все это... Сплошные противоречия... С одной стороны, многие лица живо очерчены, многое очень удалось, читается легко и с удовольствием, но все это, оказывается, ничего не значит. Оказывается, в романе ему ничего не удалось сказать, он старается, топорщится, надувается до глубокой мысли, а ее все нет и нет. Он должен писать лишь то, что видит: видит забор, пусть пишет забор, видит мерзость, пусть пишет мерзость, ничего больше ему не дано... В этом его сила, больше ему не дано... Каковы эти критики!.. Как только у них рука поднимается написать этакое... Пусть пишет как пишется, не пытаясь поднять себя за волосы — и выйдет хорошо... Каково? Неужели ему ограничиться только воспроизведением быта, а если ему хочется передать мысли, поиски своих героев, а не только их разговоры вокруг мелких житейских вопросов... Они наставляют его снова описывать, как помещики кутят и беспутствуют, как коровы подрались, как прозябают люди где-то в глухой дыре, вот за это они похвалят его, а если он задумал действительно раскрыть подлинную драму человека, прошедшего через поиски высшего смысла собственного бытия и не нашедшего его; если он хочет показать процесс перехода от веры к безверию, который происходит с человеком искренним, честным, то, оказывается, все это напускное, нехудожественное, оказывается, у него нет ничего за душой, ему нечего сказать... Они отводят ему область небольшую, а он дескать, насильственно пытается ее расширить... И он ее еще больше расширит, сделает ее безграничной, такой же, как вся его Россия... Иначе ему делать нечего в литературе...
Алексей Николаевич долго еще возмущался статьями о его творчестве, удивляясь самоуверенности критиков, выдававших ему такие претенциозные советы... А может, они в чем-то и правы? Может, действительно ему не удержаться на той высоте, на которую вознесла его литературная молва, и все похвалы, которые ему ежедневно расточали, преувеличены и не заслужены им? И, может, ему действительно не стоит претендовать на глубину, на трагедию, на богоборчество и остаться в сфере беспретенциозного, милого, некрупного, но истинного художественного творчества? Тогда это всех удовлетворит, даже Иванова-Разумника и Корнея Чуковского. Нет, он не подводил итоги в этот день... Рано еще. Но эти раздумья заставили его чуть-чуть по-другому взглянуть на свое прошлое и чуть осторожнее относиться к расточаемым похвалам.
Алексей Толстой впервые, может быть, почувствовал, что в его жизни последних лет есть какая-то неустроенность, перегрузка впечатлениями. А главное, почувствовал раздвоенность, противоречивость в самой сути своей жизни: завоевал популярность как трезвый реалист, а по-прежнему окружен сомнительными личностями из «Капернаума» и «Вены». И накануне нового, 1912 года у него с новой силой пробудилось желание организовать чисто артистическое кафе-кабачок. Нужны кардинальные меры, а то такая жизнь засосет, обескровит, растеряешь все, что было, и выплюнет беспощадно как уже многих выплевывала до этого. Можно бы, конечно, просто не ходить ни в «Вену», ни в «Капернаум». Но сам Толстой любил шутку, мистификации, любил участвовать в приятельских розыгрышах, и лишить себя этого он просто не мог. Другое дело кабачок, куда могли бы приходить только друзья побеседовать между собой, поговорить, поспорить. Не хватало «башни» Вячеслава Иванова, переехавшего в Москву.