— Да, осталось два-три месяца, мигом пролетят... А может, выберетесь на пасху в Сосновку? Все хотят на вас посмотреть...
И так они могли говорить без конца. Что-то вспоминалось, на что-то наталкивались глазами, и это-то подстегивало их мысли, которыми они торопились поделиться друг с другом.
— Ездил я как-то в Екатериновку за семенами к Малюшкину, удалось достать хорошие, дорожка хоть кое-где и начала портиться, но все еще ездить можно было, это для меня просто клад. Так вот, еду и всю дорогу думаю: почему мне самому все приходится делать? Если б дорога вдруг сейчас рухнула, то я оказался бы в большом кризисе: и семян на пашне нет, и сена на весну не заготовлено. Уж очень все медленно делаете. Еду и все доискиваюсь, где у меня больное место в хозяйстве. Неужели это неопытность Назара, ведь он должен мне во всем помогать, обо всем заранее позаботиться, а он никогда не знает, где и какая опасность грозит нам в хозяйстве, и это меня заставляет постоянно волноваться, портить кровь, и вот я здесь сижу, разговариваю с тобой, а сам все время думаю о том, что все лошади в ходу, предстоит возка семян, а сена дома не заготовлено. Приеду, с этого и начну. Привык я, Сашура, во всех печалях жаловаться тебе, так и сейчас. Вот пожаловался — и легче. Работы у меня по горло. Каждый день утомляюсь до отвала. Но знаешь, на меня труд и усталость хорошо действуют. Прежде, бывало, я приписывал это сознанию необходимости работы для общества, для людей вообще; теперь, когда люди вообще порядочно потеряли престиж для меня, я объясняю себе то, что в труде я себя чувствую хорошо тем, что я тружусь для тебя и Лелюши... И как мне хорошо бывать у вас. Теперь уж, видно, до пасхи.
— Может, нам удастся на пасху приехать?
— О, как бы это было хорошо! Я был бы просто счастлив. Да и Лелюша бы отдохнул, немного встряхнулся. А то у меня каждый день будет на счету, сама понимаешь, сколько весной дел. Мечусь обычно как угорелый. А весна в этом году предстоит тяжелая.
— Я сначала в Самаре должна побывать, по Лелиным и своим делам, а потом и к тебе.
— Не забудь деньги получить в самарской газете. Побывай у Даннеберга. Ему все же законы о состоянии известны. Потом познакомься у него сама с этими законами, потом уж к адвокату. Чтобы тебе не совсем перед адвокатом хлопать глазами. И он дешевле возьмет, когда увидит, что эта премудрость для тебя не совсем темный лес. А то, боюсь, опять сядем на мель, весна много денег потребует, нужно нанимать пахарей, бороновщиков, да мало ли какие дыры вдруг образуются, а заплатить нечем будет. Нужно норму жизни соблюдать...
Алексей Аполлонович не закончил фразы, увидев, как побледнела Александра Леонтьевна, быстро встала и ушла в другую комнату. «Вот и поговорили», — подумал Алексей Аполлонович.
Александра Леонтьевна быстро вернулась.
— Лешурочка, ну сколько же можно упрекать нас в том, что я много трачу, я ж не транжирка какая-нибудь, только и слышишь от тебя: соблюдайте норму жизни, у тебя много работы, ты даже и сейчас все время о семенах да о лошадях говоришь... Сколько же можно?
Ничего не мог ответить всегда находчивый Алексей Аполлонович. Слушать такие слова ему было обидно. Жизнь порой разъединяет людей... и можно уйти так далеко, что друг друга понимать не будешь. И теперь, раз она обиделась, приняв так близко к сердцу его легкий упрек, ему ясно, что она не понимает того, что он хотел бы сейчас развить. С ее точки зрения, выходит так, будто он хочет по своим вкусам установить норму жизни:
«О норме я говорил, кажется, только относительно Лели. И думаю, что относительно Лели норма или режим жизни играет большую роль. А относительно меня я не думаю ни о какой норме; я — лодка, текущая по течению, — мучительно думал Бостром, подводя итоги своей прожитой жизни. — Кажется, я никогда не был трусом, и она это хорошо бы должна знать. Я никогда прежде всего не боялся ни боли, ни смерти. Отсюда — отсутствие боязни чего бы то ни было. Но неужели она не понимает, что всегда сидела во мне боязнь не выполнить взятого на себя. Это мое пу́гало, и очень сильное. Разве в разгаре самой сильной страсти я не указывал на свое экономическое бессилие как на аргумент против решения для меня самого желанного? Выбор на службу окрылил меня. Я думал, что обеспечен, что, ревностно служа обществу, я имею и право решиться на семейную жизнь. Социальные обстоятельства показали иное. Для общественного труда я оказался не годен. Другого исхода нет. Судьба толкнула меня на хозяйство. Та самая Сосновка, в которую я и тогда не верил, когда решалась наша судьба, опять остается одной-единственной точкой для приложения труда, для возможности существования. А между тем обязательства взяты уже и, что ни год, они делаются все труднее. Неужели она так быстро забыла, что ведь совсем недавно, живя в деревне, мы чуть не положили зубы на полку. Теперь лишний расход в городе. А там, быть может, и Петербург. Ведь мы не соразмеряем расходы с возможностями... А если я сказал о норме для Лели, так только для того, чтобы ему в будущем гнуться под напором обстоятельств было бы менее тяжело, чем мне. Эх, если б знала она, что сельское хозяйство — не идиллия, как думали прежде. Это борьба каждого против всех. Если бы я не сознал это — я был бы счастливее, быть может, но я, конечно, должен был бы прекратить дело, ибо откуда взялась бы у меня энергия работать, если практика стольких лет показала, что хозяйство убыточно. Надежда на поправку явилась у меня только оттого, что я увидел свои ошибки последних лет. Если прежде я хозяйничал все еще по-помещичьи, то сейчас перехожу на другие рельсы. Не больно-то мне по вкусу совсем превращаться в буржуя, да где исход? Опыт прошлого года поманил. Не поработай я на удельном участке, Леле не пришлось бы ходить в реальное училище. Жестокие обстоятельства. И вот я буржуй. И вот я два месяца за книгу не берусь. И вот я провожаю жену и сына, чтобы ринуться в работу. И вот наслаждениями жертвую ради дома, а что в итоге получаю?.. Обиделась, что я и в праздничные дни думаю о работе...»