«Персонажа» уже препровождали по лесенке, бесцеремонно подгоняя тычками, когда он пробовал вяло сопротивляться. Бородач спустился с нижней ступеньки, встал в стороне, держась осанисто, со спокойной гордостью человека, исправно выполнившего свою задачу. Поручика он удостоил лишь мимолетным взглядом — и взгляд этот был примерно таков, каким сам Савельев удостоил бы мельком новоиспеченного юнкера в необмятой еще казенной одежде. Нельзя сказать, чтобы это показалось очень уж обидным, — поручик был охвачен совершенно иными чувствами: ничего он более сейчас не жаждал так страстно и яростно, как оказаться полноправным членом этого поразительного офицерского сообщества… Он не представлял, какая сила смогла бы выставить его за высоченный забор, окружавший расположение батальона.
Мимо него протащили пленника, в довершение всего с явственным шумом испортившего воздух.
Генерал поморщился:
— Петр Федорович, срочно обеспечьте медика с какими-нибудь бромами, а то еще, чего доброго… В общем, займитесь, как обычно.
Полковник кивнул и направился следом за предводительствуемой бородатым капитаном группой. По лесенке к шару поднялись три офицера с серебряными погонами и какими-то инструментами в руках. Огни погасли все до единого, в воздухе явственно веяло рутиной и даже некоторой скукой. Поручика это сначала удивило, потом он напомнил себе, что для этих людей, в отличие от него, происшедшее и впрямь не несло ничего экстраординарного. Рутина-с. Но какова рутина!
— Итак, господин поручик, каковы ваши впечатления? — с легкой долей иронии спросил генерал.
Обижаться на эту иронию не имело смысла — поручик и сам представлял, какая у него сейчас своеобразная физиономия, способная, пожалуй что, и рассмешить…
Он сказал быстро, так, словно боялся, что его остановят и откажут:
— Я согласен, господин генерал. Я согласен на эту службу, готов принести любую необходимую присягу…
— Присягу? — поднял бровь генерал.
— Ну да, — в полном смятении сказал поручик. — Я понимаю, в таком деле должна существовать…
— Пойдемте, — сказал генерал, первым направляясь к лесенке на галерею. — Эк вы, право, завернули, в лучших традициях беллетристических романов… Вынужден вас разочаровать: у нас не существует ни какой-то особой присяги, ни подписанных кровью обязательств, ничего такого. В первую очередь из соображений насквозь прагматических. Любую присягу, как показывает опыт не только военного дела, но и всего человечества, люди нарушали и будут еще нарушать. Так что никакой особой присяги нет. Есть наш собственный устав, о котором я уже упоминал, касающийся, как легко понять, главным образом специфики нашего дела. И, как в любом войсковом уставе мира, в нем прописаны жесточайшие санкции к нарушителям. Главная опасность для нас — измена.
— Господин генерал!
— Эвон как вы взметнулись… — усмехнулся генерал. — У меня нет намерения оскорбить персонально вас. Да и измена, о которой ведется речь, не имеет ничего общего с набором классических измен: переходом к неприятелю, выдачей тайны… Я говорю об измене нашей службе. А она, увы, случается, пусть, слава богу, и нечасто. Очень уж специфический у нас род занятий, Аркадий Петрович… Самодисциплина потребна жесточайшая. Начнем с того, что офицер, отправившийся в былое или грядущее, становится немыслимо, невообразимо свободен — от любого начальства, от любых законов… и, что уж там греха таить, от всякой этичности и морали, поскольку порой сама служба требует от него забыть всякую мораль и прочие благородства… И случается порой, что эта немыслимая свобода сопрягается со специфически нашими проблемами, не свойственными никакому другому роду занятий. Собственно, их только две — условно именуемые дезертирством и своеволием. Ну, дезертирство, как вы, быть может, догадываетесь, расшифровывается просто: путешественник по времени решает вдруг расстаться со службой и остаться в тех временах, где пребывает. Такое случалось дважды. В одном случае виновный был убит при попытке изловить, во втором успешно возвращен назад…
— И что же? — осторожно спросил поручик.
— Как это — что? Военный трибунал, конечно. Наш собственный. Бессрочная ссылка в Охотск, на службу в тамошнюю воинскую команду. Некоторые требовали более суровой кары, но, в конце концов, были учтены некоторые смягчающие обстоятельства… Конечно, если наш герой вздумает рассказывать кому-нибудь правду, ему заведомо не поверят, но все равно он строжайше предупрежден: за одно-единственное неосторожное слово отправится на каторгу опять-таки бессрочно. Там есть кому за ним надзирать… А вот своеволие — гораздо более тяжкое преступление. Поскольку выражается в том, что виновный по каким-то своим причинам пытается изменить ход истории. А это у нас — восьмой смертный грех, самовольно нами добавленный к семи классическим, — прости Господи… Первое, что вы должны запомнить накрепко, намертво, — ход истории для нас столь же неприкосновенен и свят, как… Я, право, так и не подобрал определения. Одним словом, все, что случилось — уже случилось. И в былом, и в грядущем. И если изменить что-то, история и наш мир станут другими. Предположим, вы отправитесь в восемнадцатое столетие, в последние годы французской монархии, вызовете на дуэль и убьете скромного артиллерийского офицеришку по фамилии Бонапарте — что согласно тамошним нравам произвести крайне легко… И все изменится. Все. Судьбы многих миллионов людей, многих стран пойдут другой дорогой, возникнет иной мир, иное человечество. А мы как раз и обязаны сохранить ход истории в неприкосновенности, каким его застали, овладев путешествиями во времени. Это, можно так выразиться, аксиома. Категорическое требование.