- Я ее любил, - сказал я, - мы спали обнявшись.
- Отошли это наблюдение в журнал "Плэйбой". Ты хоть начал писать свою книгу?
- Там некоторые проблемы возникли, - сказал я.
- Сколько ты написал?
- Три страницы..
- Позор. Ты сделал что-нибудь для Граковича?
- Я ушел с работы, я же тебе объяснил.
- Ему-то какое дело? Он-то писал лично тебе и надеется лично на тебя! Позор, Паша. Десять лет, дорогой, десять лет осталось. Колеса крутятся, счетчик такси щелкает, а машина буксует. Через десять лет твоей Татьяне будет семнадцать. Она должна иметь отца. Ты обязан добиться этого любыми средствами. Лучшее из них - финансовые инъекции. Год уйдет на унижения. Ничего, потерпи. Не жди ни от кого любви. Цель благородна. До конца своих дней этот ребенок будет твоим, а ты - его. Отдай долг, не тяни. И знаешь, не делай глупостей. Не вздумай мстить Лариске.
- Я не думаю.
- Вот и не надо. Учти: дворяне стрелялись на дуэли только с дворянами.
- Тоже мне граф, - сказал я.
- Граф не граф, - сказал Серый, - а шведский король уже фрак чистит одежной щеткой. Готовится мне вручать Нобелевскую премию.
- Ага, - сказал я, - разбежался.
- Он, может быть, и не разбежался. Пока. А ты, Пашуня, слинял. "В борьбе за народное дело он был инородное тело".
- Ну ладно! - сказал я.
- Что ладно?
Серый посмотрел на меня почти со злостью.
- Мы с тобой вместе слишком много лет, - сказал он четко, будто формулируя итог, - и уже не имеем права врать друг другу.
Внизу под нами ветер быстро разгребал облака. Открывалась сине-серая долина Баксана, прямоугольник гостиницы "Иткол", нитка дороги, леса. Мы молчали, глядя в открывшуюся под ногами пропасть. Внезапно с потрескиванием стали вспыхивать неоновые лампы под потолком, пол дрогнул, застучал, как движок, мотор старого холодильника. Зажглись электрокамины. Дали свет.
- Бревно, ты прав, - сказал я, - ты прав во всем. Но я ее люблю.
Он вздохнул и раскрыл огромную, как лопата, ладонь правой руки. Я знал, что там, поперек ладони, идет толстый и ровный шрам.
- Зачем я тебя удержал на Каракае? - спросил он.
Да, я это помню. Я многое забыл. Память моя, как рыбацкая сеть, рвалась, оберегая себя, если поднимала со дна слишком тяжелые и мрачные валуны воспоминаний. Но Каракаю я помнил, будто каждый день смотрел этот документальный черно-белый фильм.
...Стоять ужасно холодно. По стене текут тонкие струи ледяной воды, вдоль стены летит снежная крупа, барабанит по капюшону штормовки. Двигаться невозможно, невозможно согреться, невозможно перетопнуться с ноги на ногу, хлопнуть рукой о руку, размять спину. Рюкзак, хоть и не тяжелый, тянет вниз. Снять его нельзя - под ним единственное сухое место, и место очень важное спина. Прямо перед моим лицом - кусок угольно-черной мокрой скалы, маленькая трещина, в которую по проушину забит скальный крюк типа "Л", далеко не новый, с многочисленными следами от молотка, царапинами и вмятинами. На крюке висит капля воды. Этот пейзаж я рассматриваю довольно долго. Вверх от меня идет мокрая твердая веревка, и за перегибом стены, невидимый мне, пытается пролезть трудное, я думаю,- ключевое, место мой друг Бревно. Я иногда слышу, как он там чертыхается или раздраженно сморкается. Ниже меня, тоже за перегибом, стоит связка, и оттуда иногда спрашивает Помогайло: "Паша, шо вин там робыть?" - "Лезет", - отвечаю я. "Чирти его знають, шо вин там лезе", - говорит Помогайло. Вот такой разговор. Иногда Помогайло закуривает, и ветер доносит до меня дым дрянных ростовских папирос. Вправо и влево видно метров по десять той же мокрой стены. Спиной я чувствую огромную пустоту позади пройденные нами скалы, ниже - ноздреватый лед ледника, чьи поры сейчас наверняка забиты белой снежной дробью, ниже мокрые и крутые травянистые склоны, а еще ниже - наш лагерь в сосновом лесу, где идет дождь и мокрый флаг прилип к флаг штоку. Я чувствую, как на шее, под клапаном рюкзака, становится все холоднее, свитер, ковбойка и футболка издевательски медленно начинают промокать. Наверно, на рюкзаке сзади растет снежный сугробик. "Ну что там, Бревно?!" - кричу я. "Сейчас..." - натуженно отвечает он. Я слышу, как хрустит камень под триконями его ботинок, и тотчас же стоящая колом на ледяном ветру веревка пошла вверх, скользя сквозь треугольник висящего на крюке карабина. Я слежу, сколько ушло вверх веревки - метр, два, три, ... почти три с половиной. Нормально. Бревно начинает наверху стучать молотком, загоняя в стену очередной крюк. "Паш, давай! кричит он. - Там потом левой рукой возьмешься за мой карабин!" Я снимаю мокрые рукавицы и начинаю лезть вверх. Я ищу зацепки, вода тотчас же забегает в рукава штормовки. Выжимаюсь. Скребу триконями по неровностям стены. Перед глазами медленно проходят царапины на скалах, оставленные триконями Серого. Он страхует, я это чувствую, натянутая веревка придает мне уверенность. Вдоль стены хлещет снежная крупа. Интересно, зачем я это делаю? К чему мне все это? С какой стати я очутился в этом внутреннем углу холодной северо-западной стены? Кто видит мои страдания? Я сам? Да, да, я сам. Да, это я сам, сознательно придумал себе испытание, сознательно пошел на него. Ага, вот его карабин. Берусь за него... подтягиваюсь... выжимаюсь. "Нормально?" - спрашивает Бревно. "Порядок..." - хриплю я. Я вижу перед собой носки его отриконенных ботинок. "Тут роскошно", - говорит он, и я действительно выхожу на наклонную полку, где можно даже сидеть. Ничего не отвечаю, легкие работают, как кузнечные меха, сердце стучит молотом по всей груди. Бревно улыбается, сматывает веревку. "Не слабое место", - говорит он. Я киваю. Да, не слабое. Вдруг над нашими головами где-то далеко вверху появляется быстро летящий кусок голубого неба. Он исчезает, но тут же из-за открывающегося гребня с наметенными на нем снежными карнизами появляется новая голубизна. Задрав головы, мы смотрим на эти чудеса. Тепло от только что сделанной работы наполняет меня. Я чувствую невесть откуда взявшуюся радость. Интересно, что бы я делал, если бы в моей жизни не было гор? Что бы я мог узнать про себя?