"От меня уходит человек, с которым я прожила два с половиной года. Он связывает свои книги бельевой веревкой. Все слова уже сказаны, говорить не о нем. Я вижу его напряженную спину. Он увязывает в старую простыню свою пишущую машинку. Потеет. Ему сорок лет. Никаких чувств, кроме чувства жалости, я к нему не испытываю. Конечно, в сорок лет начать новую жизнь и создать новую семью очень трудно, да и вряд ли ему это удастся с его характером и возможностями. В его годы люди уже ездят в "Чайках". Я вижу, как ему тяжело, но лучше отмучиться сразу, не тянуть это все опять. Он пошел на кухню. Открыл кран, наверно, пьет воду. Вернулся, сел за стол, закурил. Сейчас начнет рассказывать, как он меня любит. Спрашивает, что я пишу. Отвечаю - мысли. Я должна быть тверда. Решение принято. Я ужасно постарела с ним за эти два с половиной года. Он говорит - ты обворовала сама себя. Может быть. Мне тоже нелегко в тридцать лет, когда уже для женщины фактически все потеряно, начинать все заново. Он говорит, чтобы я ему больше не звонила. Я и не собираюсь. Кажется, он не до конца верит, что мы вообще расстаемся, хотя я ему ясно и спокойно все объяснила. Очень жаль его. Закуривает еще. Сидит, глядя перед собой. Спрашивает, что ему теперь делать. Отвечаю - жить. Он подходит к магнитофону, ставит кассету, крутит. Я говорю, что уже поздно слушать музыку, у меня болит голова и я хочу спать. Он молчит. Ставит "Богему" Азнавура. Мы беспрерывно крутили эту песню в дни нашего романа. Смотрит на меня. Какая жалкая попытка! Я должна быть тверда. И песня прекрасная, и Азнавур прекрасный, и все прекрасно, но мы должны расстаться. Он человек не моего уровня и запросов. - В письме эта фраза была подчеркнута чужой рукой. Я жду, когда же он заговорит о машине. Интересно, как будет выглядеть его благородство в этой ситуации? Он звонит матери. Обычный вечерний разговор - как здоровье и т. д. Мне привет. Я счастлива! Он тянет все, тянет, начинает ходить по комнате. Вещи сложены, складывать нечего. Я подгоняю события, резко говорю, что завтра у меня тяжелый день и мне необходимо выспаться. Он крутит на пальце ключи от машины. Начинает новую песню. "Я инвестировал в тебя все свои надежды". Спрашиваю, что такое инвестировал? Финансовый термин - вложил. Я говорю, что если переходить на финансовый язык, то как с машиной? Он - будем ездить по очереди. Дудки! Он еще купит, а я - бедная, одинокая женщина. Все мои-то козыря в жизни остаток фигуры, машина, камни, квартира. Вся эта история меня ужасно состарила. Он говорит, что ему надоело, что я все время пишу. Я говорю, что это уже не его дело. Он говорит, что оставит машину мне, даст доверенность. Дудки! Я предлагаю, пока мы не развелись, чтобы он переоформил машину. Он соглашается. Я говорю, что он замечательный мужчина, полный еще сил и за ним пойдет любая. Он молчит. Тел. Звонит его друг Бревно. Он ему сухо объясняет, что мы разошлись, чтобы он сюда больше не звонил. Он выносит вещи на лест. клетку. Я прошу, чтобы не тревожил соседей, не шумел. Кажется, все. Нет, он возвращается. Говорит, что меня любит. Я прошу отдать ключи от моей квартиры. Теперь - уфф! - все! Лифт поехал вниз. Все кончено судьбой неумолимой... Завтра: быть в журнале хим. и жизнь, позвонить Ломако, купить на рынке два кролика, зелень, Нов. Арбат фр. коньяк".
Не знаю, с какой целью прислали мне этот репортаж. Унизить? Оскорбить? Проинформировать? Посочувствовать? Я понимал, что все это - правда. По крайней мере, правда того дня. Однако я предпочитал бы не знать этой правды. Даже зная обо всем, я поражался, как я подсознательно упорно придерживаюсь той лживой благообразной концепции, которую себе нарисовал. Как ни странно, но я предпочитал быть обманутым. Много недель после всего этого я ставил телефон на ночь к тахте, на стул. Мне все мерещились какие-то ночные звонки: "Зверь, прости, я тебя люблю... я спросонья бормочу что-то ужасно смешное, которое потом будет нас очень смешить... Василиса фыркает в ночи, звонок в дверь... Ой, как ты здесь зарос! Зверь, ты отчитаешься передо мной за каждый свой день, по минутам! Да как же я могла без тебя!" Мы пьем чай и смотрим друг на друга. Мы пьем чай и смотрим друг на друга. Мы пьем чай и смотрим друга на друга. У обочины дороги стоит мальчик с велосипедом и смотрит на нас. А мы смотрим друг на друга и пьем чай. И молчим, как между аллегро и анданте.
...Телефон мой стоял у изголовья без пользы. Если и звонили по ночам, то не туда попадали. Или друзья зазывали в какие-то потрясающие компании. Я попробовал ходить, но нагонял на всех смертную тоску. Да и эти все казались мне какими-то мертвыми чучелами. Выпивал, но не пьянел, только накуривался до одури. Никакая Лариса мне не звонила, и я не звонил. И никто в этом мире мне не звонил. Как раненый зверь, бессловесный и дремучий, я только интуитивно понимал, что надо просто отлежаться. Я стал на ночь отключать телефон. Однако это вовсе не означало, что я отказался от надежд.
Барабаш потянул ногу и теперь поднимался к кафе, где пересекались трассы канатных дорог, только для того, чтобы подозрительно высмотреть, где и с кем катается Галя Куканова. Иногда с палубы кафе он кричал ей: "Галина Николаевна, я тут прекрасно вижу, как вы кокетничаете!" На что Галя с милой провинциальностью отвечала: "Не может быть! Неужели у вас такое хорошее зрение?" Бревно, совершенно переставший кататься и все дни просиживавший с толстенной записной книжкой, куда он, корча невероятные гримасы, вписывал какие-то формулы и схемы, мрачновато заметил Барабашу: "Вы знаете лучшее средство от импотенции?" - "Не нуждаюсь в подобных рецептах!" запальчиво воскликнул Барабаш, "Зря, - сказал Бревно, - на всякий случай надо бы знать". И замолчал. Простодушный Барабаш заерзал, любопытство взяло верх, и он все-таки спросил: "Что-нибудь вроде иглоукалывания?" "Пантокрин из собственных рогов", - сказал Бревно, не поднимая головы от записной книжки. "Очень, очень остроумно!" - сказал Барабаш и, обидевшись, отошел.
Елена Владимировна пожалела Барабаша. "Сережа, - сказала она, - вы хватаете грубыми пальцами тонкие предметы! Полюбить в сорок лет - об этом можно только мечтать". "Наоборот, - ответил Бревно, - я спасаю его. Нет ничего печальнее сбывшейся мечты". Елена Владимировна, уже спускавшаяся с лыжами на плече к подъемнику, остановилась. "Нет-нет, - сказала она, - это все интеллигентщина, игра слов. Мечта есть мечта". В последние дни, как я заметил, Елена Владимировна сделалась несколько нервна. То она слишком громко смеялась, причем уровень смеха как-то не совпадал с уровнем моего остроумия. Иногда я видел, что она не слушает, вернее, не слышит меня. Просто внимательно глядит в глаза, будто желает там найти соответствие своим тайным рассуждениям обо мне. Кажется, в ней происходила напряженная работа, о содержании которой я мог только догадываться. Надо сказать, что мои догадки производились в верном направлении.