Теперь Фюрст вспоминал Клауса уже без всякой досады, жалел его. Жалел и солдата Кадовски, полуполяка из Мекленбурга, расстрелянного за пораженчество. Молчаливый великан с большими грубыми руками крестьянина... Как мечтал Кадовски вернуться в свою деревню, обрабатывать свое поле!
Толстого, угодливого Брока Фюрст ставил в пример другим. Не то чтобы унтер-офицер возбуждал симпатию, нет, он часто раздражал Фюрста. Как заведет, бывало, речь о своих родственниках... Дядя у него, видите ли, из самого древнего рода в Тюрингии, дому и сенному сараю триста двадцать два года, а коровник, где мычат два десятка породистых симменталок, заложен сто десять лет тому назад. Какие сливки у дяди, какая домашняя ветчина!
Другой дядя - бургомистр в маленьком городишке, его сын - морской инженер, строил базу для подводных лодок в Свинемюнде. Перечень родичей не имел конца.
Брок жаден, на солдат смотрит свысока, но Фюрст поощрял его наградами, помогал продвигаться по службе, Брок был нужен. Теперь Фюрст спрашивал себя с болью: для чего нужен? А смерть Клауса Ламберта? Может быть, дело Брока?
Как-то раз Брок получил посылку из Тюрингии. Из того самого хваленого дядиного хозяйства. Сыр, колбаса с тмином. Фюрст видел только корочки от сыра и кожуру от колбасы. Другие делились домашними дарами. Брок же не угостил даже своего обер-лейтенанта. Забился в укромный угол и съел все один...
Брок действует и сейчас, заставляет солдат воевать. Действует и Фюрст, вернее его имя "героя дивизии"... Еще недавно это радовало Фюрста. Сейчас он не находил в легенде удовлетворения.
Так работала голова Фюрста. О его трудных раздумьях я узнал гораздо позднее, уже после того, как он принял решение, изменившее всю его жизнь.
Два события повлияли на Фюрста.
В лагерь прибыли новички. Один из них, капитан о длинной фамилией Кенигерайтерхаузен, сдался с остатками своего батальона. Правая бровь у капитана дергалась. Он примкнул было к компании Бахофена: баронская фамилия давала ему на это право. Но как-то сразу отошел от нее. Изо дня в день он рассказывал Фюрсту и Луцу о том, как батальон попал под огонь "катюш". Три залпа вывели из строя больше половины солдат. Снова и снова капитан спрашивал, правильно ли он поступил, сдавшись в плен.
- Нас бы истребили, понимаете? Как цыплят... Нас окружили. Мы ничего не могли поделать. Я должен был... Все-таки двадцать семь человек сохранили жизнь.
- Хорошо, - кивал Луц. - Эти, жизни пригодятся Германии.
Фюрст смотрел на капитана, на его прыгающую бровь и неожиданно для самого себя выговорил:
- Вы правильно поступили, да, да!
Тем временем наступление наше продолжалось. Настал час последней битвы и для авиаполевой дивизии. Советские войска обошли ее с флангов и отрезали пути отхода. Майор Лобода, обрадованный, тотчас велел передать эту новость Фюрсту.
- Решай, - сказал Фюрсту Луц. - Ты ведь, в сущности, еще командуешь там.
И Фюрст решился.
- Передай русским, - сказал он Вирту, неловко переминаясь, охваченный внезапным смущением, - я согласен... То есть, видишь ли, мне нужно сказать несколько слов моим ребятам... Моей авиаполевой... Всего несколько слов.
Вирт тотчас же позвонил Лободе. Майор пригласил Фюрста приехать. В тот же день Фюрст, краснеющий, неуклюжий, не знающий, куда девать свои огромные руки, появился у Лободы. Я не был свидетелем этого события. В звуковке, с Гушти на борту, я мчался далеко от нашего КП в потоке наступления.
12
Гушти быстро освоился в звуковке. Примостившись у табуретки, он сочинял листовки и передачи, бросая плотоядные взгляды на мешки с пайком, разложенные на верхней полке, над кабиной водителя.
Писания Гушти были корявые. Еще на базе он начал составлять обращение к авиаполевой дивизии на случай встречи с ней. Солдата Клауса Ламберта он немного знал. Перед отправкой на фронт их обучали в одной части, и жили они в одной казарме, в Страсбурге. Потом Гушти потерял Клауса из виду. И вот недавно, уже у нас, открылась его печальная судьба.
- Ах, бедный Клаус, - вздыхал Гушти.
С Фюрстом он был знаком лишь понаслышке. Гушти чрезвычайно интересовался Фюрстом, нередко спрашивал меня и Михальскую, как поживает герой авиаполевой дивизии, что "варится в его котелке".
- Подручные Фюрста убили моего товарища Клауса, - декламировал Гушти, выводя карандашом колючие, неровные готические буквы. - Но я не побоялся их. Я добровольно сдался в плен русским. Они не обманули меня, я получил все, что обещано в советских листовках. На день мне отпускается хлеба восемьсот граммов, мяса...
Он не забывал указать и количество перца, соли. Отзывался с похвалой о гречневом концентрате.
- Листок из поваренной книги, - говорил я. - Поверьте, их занимает не только продовольствие.
- Да, о да, господин лейтенант! - Гушти хватался за карандаш и принимался за переделку. - Простите меня, сейчас я исправлю. Мигом! О, если бы я умел писать так, как вы! Нужен талант, не правда ли?
- И поменьше "я". Меньше хвастовства, Гушти.
Он вновь усердно погружался в работу. Однако глазами он то и дело косил на буханку хлеба, черневшую на полке.
Лобода приказал изучать Гушти, присматриваться к нему. Майор сказал это нам, мне и Шабурову, в день отъезда, а накануне вечером у него побывал майор Усть-Шехонский.
Наверняка речь у них шла о Гушти. Пищу для догадок мне дал Бомзе. Немцы забросили к нам агента, некоего эльзасца. Понятно, нет прямых указаний на Гушти, - мало ли эльзасцев!
Как же, однако, изучить Гушти? Знаток людей из меня плохой. От Шабурова еще меньше толку: он не знает немецкого. И я по всякому поводу заводил с Гушти длинные пустопорожние разговоры, уставал от них, злился на себя и на него.
"Спокойнее, - твердил я себе. - Будь у контрразведчиков определенные подозрения, Гушти не сидел бы тут, в звуковке, направляющейся на передний край". Но воображение рисовало мне зловещие картины. Я не мог справиться с ними, и состояние мое было мучительным.
Тревоги мои и сомнения однажды на время утихли - после ночи вещания. Гушти читал у микрофона внятно, от текста не отступал, все прошло гладко.
За неделю странствований эта ночь, к сожалению, была единственной. Фронт двигался. Нам посчастливилось нащупать с помощью разведчиков группу гитлеровцев, засевших в лесу около железнодорожной станции. Они слушали нас, вяло постреливая. Ветви лип с цветами, сбитые пулями, падали на звуковку.
Утром немцев выбили. Бой был коротким. Он не оставил никаких видимых следов: брошенные палки от фаустпатронов, коробки из-под боеприпасов утонули в молодой зелени, в зарослях папоротника, малины. Вставал летний день, лучистый, теплый, душистый. Война словно замирала. Но в тот же день обстановка изменилась.
Мы миновали группу домиков, красных как маки, венчавшую холм. Дорога вела к глинистому откосу. Наверху дрожали юные березки - прозрачные зеленые облачка. Вдруг к откосу, обогнав нас, вынеслась откуда-то длинная машина, похожая на пожарную. Стальные фермы, возвышавшиеся на ней подобно сложенной лестнице, были усеяны рядками длинных хвостатых мин. Машина остановилась, едва не упершись радиатором в желтую стену глины. С подножек, из кабины брызнули бойцы, и раздирающий уши грохот потряс воздух. "Катюша" дала залп. Могучий ветер пригнул березки. Толкая друг друга, они суетливо выпрямились. Бойцы уже исчезли в машине. Она снялась, и лесная дорога поглотила ее. Позади рвануло, на месте одного из алых домиков взметнулся столб дыма.
Шабуров велел подвести звуковку под откос. Укрытие слабое, но другого поблизости не было. Машина накренилась, одна сторона ухнула в богатырскую колею "катюши". Снаряды рвались на холме и в лесу; потянуло гарью.