Я так и не вернулась к ортодоксальному иудейству моей юности. Возможно, я потеряла веру, когда мой отец был расстрелян. Как я могла верить в бога, который допустил, чтобы убили доброго, искренне религиозного человека только за то, что он попытался спасти ни в чем не повинных детей? Я часто обращалась к богу, а он меня не слышал, но я чувствовала, что когда-нибудь он услышит мои молитвы, как это и случилось на барже, тонущей посреди Балтийского моря, или когда мама чудесным образом избавилась от дизентерии.
Во время войны я придерживалась принципа, который по-немецки звучал так: «Em Schlag zu meiner Rechten, ein Schlagzu meinen Linken, nur triff mich nicht».[7] Тогда по-другому было нельзя. Такая позиция помогала экономить силы и поддерживать своих ближних. Часто у нас были все основания подумать: «Все. Это конец». Но это не было концом. Шансы выжить были так ничтожно малы, а система уничтожения так убийственно жестока, что спасение каждого узника воспринималось как чудо. Но чудо случалось только с тем, кому удавалось победить отчаяние. Я всегда верила, что уцелею, я не теряла надежды на спасение. Мне только было непонятно, почему весь мир делает вид, что ничего не происходит, в то время как нам причиняют столько страданий? Как могло случиться, что целых пять лет никто не спешил спасать нас?
До сих пор я говорю себе: «Забудь эти пять лет своей жизни. Хватит об этом. Живи тем, что у тебя сейчас есть, живи для будущего». Мне хочется забыть о прошлом навсегда, убежать от него, скрыться. Но я не убегаю. Потому что, во-первых, от прошлого убежать нельзя, а во-вторых, что значит забыть? Кого забыть? Папу, дядю Бенно, маминых родителей и вообще всех, кого замучили и убили? Это означало бы предать их. Вот почему я обязательно встречаюсь с израильскими школьниками в День памяти жертв Холокоста, хотя мне очень трудно и больно рассказывать им о своих страданиях, и весь ужас минувших дней снова наполняет меня. Я чувствую себя обязанной рассказать нашим детям правду о Холокосте, пока еще живы те, кто прошел через ад и остался в живых.
Несколько лет назад в Иерусалиме состоялась встреча переживших Катастрофу. Сначала я решила не принимать в этом участия. Но какая-то сила вдруг подхватила меня и потащила в Иерусалим. Кончилось тем, что я провела на конференции полных три дня и с трудом заставила себя вернуться домой.
Наблюдая за участниками встречи, я обнаружила странную закономерность: приходили нормальные люди, но едва они переступали порог, как тут же преображались. Их походка менялась. Они начинали волочить ноги, хромать, сутулились, опускали головы и прижимали руки к груди. Они становились такими, какими были сорок лет назад.
В зале были выставлены эмблемы различных гетто и концлагерей со списками заключенных. Мы вглядывались в лица живых, мы читали эти списки, стараясь найти знакомые имена. Среди собравшихся я не встретила знакомых ни из Ковенского гетто, ни из концлагеря Штуттгоф, но обнаружила в списках имена нескольких девушек, которые учились вместе со мной в Ковно перед войной. Теперь они жили в Австралии. «Слава Богу, — подумала я. — Слава Богу, они живы». К сожалению, мне не удалось получить их адреса, и я не могу им написать.
Многие из бывших узников заболели шизофренией, а я отделалась «всего лишь» инсомнией — хронической бессонницей. Это не означает, что меня мучили кошмары, я просто не могла уснуть. Днем я чувствую себя замечательно, но ночью, особенно в кризисных ситуациях — а надо сказать, жизнь в Израиле богата такими ситуациями, — мне очень плохо, и я говорю себе: «Все, больше не могу». Во время войны Судного Дня, когда мой муж и сыновья были мобилизованы, я пошла добровольцем в госпиталь, кроме того, навещала семьи раненых и погибших — и все это время чувствовала себя на краю гибели. На грани безумия. Мой сын Одед, который служил в танковых войсках, участвовал в одном из самых кровавых сражений этой войны, я знала о грозящей ему смертельной опасности, и это было для меня совершенно невыносимо. Когда я услышала, что он возвращается невредимым, я почувствовала такую радость, какую можно сравнить лишь с тем чувством, которое мы испытали в момент освобождения от ужаса концлагерей.
У меня нет сил посещать кладбища — я делаю исключение только для могилы моей мамы, которую навещаю каждую пятницу. На кладбище мне мерещатся горы трупов. Думая о тех временах, я неизбежно прихожу к тому, что было нечто худшее, чем смерть. В тех кошмарных условиях люди легко деградировали. Немцам было легко убивать тех, кто потерял человеческий облик, они и так смотрели на евреев, как на насекомых-паразитов. И после смерти они относились к нам, как к мусору. Но не все деградировали, и моя жизнь тому пример.