Лу Синь Завтра
– Что-то тихо совсем. Как там малыш? – пробормотал Лао Гун, по прозвищу Красноносый, поднимая чарку с желтым вином и указывая па стену.
А-у, Синяя Шкура, отставил свою чарку и, что было силы, хлопнув Красноносого по спине, протянул:
– Опять… ты… затосковал?…
В Лучжэне, захолустном городке, еще жили по старинке: не позже первой стражи[1] запирали двери и укладывались спать. Бодрствовали до полуночи лишь в кабачке «Всеобщее благополучие», где собутыльники веселились у стойки за едой и вином, да рядом за стеной: потеряв в позапрошлом году мужа, вдова Шань допоздна засиживалась над пряжей, чтобы прокормить себя и своего двухлетнего сына.
Но вот уже несколько дней, как смолкла прялка вдовы Шань. Поскольку же до поздней ночи бодрствовали только в двух домах, то лишь Красноносый с приятелями мог знать, когда прялка за стеной шумела, а когда умолкала.
Дружеский удар не помешал Красноносому с удовольствием отхлебнуть здоровый глоток вина и замурлыкать песенку.
Вдова Шань тем временем сидела на краю кровати, обняв своего сына, а прялка неподвижно стояла в стороне. Тусклый огонек светильника падал на иссиня-багровое лицо ребенка. «Что еще сделать? – думала молодая мать. – В храме жребий тянула, обет принесла, домашними снадобьями напоила… ничего не помогло… Осталось лишь сходить с ним к лекарю – Хэ Сяо-сяню.[2] Но, может быть, Бао-эру днем полегчает? С восходом солнца жар спадет и дыхание станет ровнее? У больных так часто бывает».
Вдова Шань была женщиной простой, темной. Она не понимала всей опасности словечка «но», из-за которого плохое нередко оборачивалось счастьем, а хорошее – бедой.
Летние ночи коротки. Будто немного времени прошло с тех пор, как Красноносый перестал мурлыкать свою песенку, а на востоке уже посветлело, и вскоре в оконную щель проник серебристый луч утренней зари.
Молодая мать с трудом дождалась рассвета. Ей казалось, что наступал он слишком медленно, а каждый вздох сынка тянулся чуть ли не год. Огонек светильника наконец поблек перед светом зари, и она увидела, что ноздри мальчика трепещут, словно крылья бабочки.
Она поняла, что ребенку плохо, и тихонько вскрикнула:
– Ах! Что же делать? Придется нести его к лекарю Хэ, другого выхода нет.
Вдова Шань была женщиной простой и темной, но решительной. Она достала из деревянного шкафчика все свои сбережения – тринадцать серебряных и сто восемьдесят медных монет, – положила их в карман, заперла двери и с ребенком на руках быстрым шагом направилась к лекарю.
Несмотря на ранний час, у Хэ уже сидели четыре пациента. Вдова Шань отсчитала четыре серебряных монетки и купила номерок – ее сын оказался пятым.
Когда подошла со очередь, лекарь стал проверять у ребенка пульс, вытянув два пальца с длинными, более четырех дюймов, ногтями. Подивившись на них, она поверила, что ее сокровище будет жить, но все же не смогла одолеть тревогу и, не вытерпев, робко спросила:
– Скажите, господин доктор, что с моим сынком?
– У него засорение желудка.
– А это не опасно? Он…
– Сначала пусть два раза примет лекарство.
– Он не может дышать, у пего ноздри трепещут.
– Это огонь побеждает металл…[3]
Не договорив, Хэ закрыл глаза, и вдова Шань не решилась больше его расспрашивать. Человек лет тридцати, сидевший напротив лекаря, тем временем успел выписать рецепт. Тыча в иероглифы в углу бумажки, он сказал:
– Это пилюли – лучшее лекарство для сохранения жизни младенца. Они имеются только у Цзя, в Американо-азиатской аптеке.
Взяв рецепт, вдова Шань вышла и остановилась в раздумье. Хотя она была женщиной простой и темной, но понимала, что от лекаря Хэ ей ближе пройти к аптеке, чем домой, а потом уже вернуться с лекарством. И она поспешила прямо в аптеку. Молодая мать с ребенком на руках стоя ждала, пока приказчик, тоже любовавшийся своими длинными ногтями, долго, не торопясь, читал рецепт, долго, не торопясь, завертывал лекарство.
Вдруг сынок вскинул ручонку и дернул ее за выбившуюся прядь спутанных волос. Этого прежде никогда не случалось, и мать замерла от испуга.
Солнце стояло уже высоко, когда вдова Шань возвращалась домой. Баоэр непрестанно метался, нести его становилось все тяжелее, а дорога казалась бесконечно длинной. Измученная, она присела на пороге у двери какого-то дома. Немного отдышалась и тут почувствовала, что мокрая от пота одежда прилипла к телу. Ребенок притих: видно, заснул. С трудом удерживая его, она встала и поплелась дальше, как вдруг над самым ее ухом кто-то произнес:
– Дай-ка я его понесу, Шань!
Это был голос Синей Шкуры. Подняв голову, вдова Шань увидела рядом с собой его сонные, мутные глаза.