Выбрать главу

— Не боитесь, а? — спросил я тихо, голосом змеи. — Ну, так вот. С того момента, как я перестал поглощать «Восторг», я ужасно хочу, как бы это сказать… ну, пи-пи! Понятно?!

Я произнес это, уже чувствуя, как это дико стыдно — так говорить девчонке, но это ощущение тут же прошло, потому что она и глазом не моргнула, все, что я сказал, молча записала, после встала, вежливо поблагодарила меня за беседу и добавила:

— Пойдемте со мной на второй этаж, туалет там, возле кабинета директора.

Мы вместе поднялись наверх.

— Скажите, Алиса, — спросил я. — А можно отсюда попасть в парк? Я хочу уйти.

— Запросто, — сказала она. — Вон туалет, а вон лестница вниз, на выход. Прощаюсь. Звоните двести шестьдесят два — сто сорок девять — четыреста двенадцать — сто пятьдесят девять восемь нулей сто, добавочный «один».

То ли оттого, что она вдруг, на секундочку, улыбнулась опять человеческой, не морковной улыбкой, то ли оттого, что кошмар «Восторга» кончился и я был свободен, — я сам для себя неожиданно чмокнул ее в ухо и пулей вылетел в парк. Через секунду я был уже в своей «амфибии».

Я взмыл в небо и только тут увидел (откуда вдруг взялась?!) висящую между мной и стеклом переднего обзора маленькую, на резиночке (терпеть всего этого не могу: разных там рыбок, медвежат, куколок…), игрушку: Натка — не Натка, эта самая Алиса, потрясающе похожая, улыбающаяся, в фирменном детскомировском костюмчике со значком, на котором мелко-мелко было написано сверху: «Ешьте мороженое «Восторг» фирмы «Детский мир», а снизу: 26214941215900000000100 доб. 1. Целую, как ты меня только что. Твоя Алиса».

И пока я, доведя мою «амфибию» до дрожи, выжимая из нее последние силенки, мчался в темнеющем небе, а эта Алиса вертелась и раскачивалась у меня перед глазами, я с нарастающим ужасом и холодком в загривке все больше и больше приходил в панику оттого, что поцеловал ее в ухо.

Я проснулся весь в холодном поту, с мерзким чувством своей измены Натке.

Пока я приходил в себя, откуда-то (как она почувствовала, не знаю) вдруг появилась мама; она летала надо мной, порхала, то взмывая высоко вверх и открывая лившийся из окон холодный скучный осенний солнечный свет, то возвращаясь ко мне и закрывая его.

Она сняла с моего запястья (когда она надела — я не знал) раскаленный от моего тела браслет Горта; защелкали телефонные клавиши; температура такая-то, давление такое-то, состояние сердца такое-то, столько-то лейкоцитов в крови и т. д. и т. п. — она диктовала в поликлинику показания счетчиков браслета и все порхала над моим тридцатидевятиградусным жаром, пока их машина обрабатывала данные; шуршала по бумаге авторучка — мама записывала необходимые лекарства…

Оказалось — очень сильный грипп.

* * *

Уже через день мне стало немного полегче, голова работала более или менее четко, и я прекрасно отдавал себе отчет в том, что, несмотря на то, что я остро понял и пережил, что сам перед собой обязан твердо знать, как мне следует себя чувствовать в ситуации «эль-три», самому заранее как бы выбрать, что же для меня важнее… несмотря на это, я вполне замечал в себе какую-то радость, маленькую радостишку: вот, мол, заболел, день-два-три — неделя, глядишь, — а папа и сам завершит работу.

Наверное, потому, что грипп все-таки еще крепко держал меня, и я даже, кажется, чуточку себя, больного, жалел, и потому еще, что чувство, будто я изменил Натке, прошло, но и — кап-кап-кап — на тютелечку, но все же осталось — вечером, до прихода папы, я позвонил Натке. Впервые после «Тропиков».

Она оказалась дома. Изо всех сил, как бы вылезая сам из себя, внимательнейшим образом вслушивался я в ее голос и понял, наконец, что ничего для меня плохого в нем нет, хотя, кажется, и хорошего — тоже, но все вместе меня успокоило. Я сказал ей, что заболел гриппом. Она спросила, какая температура, и я сказал, что ерунда, вот такая-то. Она согласилась, что, действительно, ерунда собачья (я даже слегка обиделся), и рассказала, что на другой день после аварии в «Тропиках» (у меня даже сердце обдало холодком, что она помнит именно аварию, а не наш поцелуй, хотя, подумал я тут же, было бы не очень-то приятно, если бы она помнила и сказала об этом вслух, да еще по телефону), что на другой день после аварии она купила в зоомагазине хомячиху, подружку моему Чучундре, и надеется, что у них когда-нибудь будут дети. Дети, смех! Я опять слегка расстроился, что вот, был мой подарок, хомяк, и она, глядя на него, могла вспоминать обо мне и радоваться моему подарку, а теперь получается вроде бы не именно мой подарок, а какой-то зверинец, где от меня есть только частичка, а вовсе не все. Но очень быстро я сообразил, что все это бред, от волнения. Главное, что она помнит, конечно же, помнит обо мне и моем подарке и не скрывает этого, рассказывает… Мне снова стало почти тепло, и я сказал ей, что, мол, скучно все-таки лежать и болеть одному и не забежит ли она ко мне завтра после уроков вместе с хомячихой, чтобы я ее посмотрел, если, конечно, ей, Натке, это удобно и она ничем не будет занята. Очень средним, ровным каким-то голосом она сказала, что так и поступит, если, конечно, она ничем не будет занята.

Я не понял, откуда этот средний голос, может, она обиделась, что я жду ее завтра, а не сегодня вечером, но не стал об этом думать, может быть, к тому же, я вообще выдумал этот средний голос, и мы сговорились на завтра, на три часа.

— Пока, — сказал я. Она сказала:

— Пока. — И добавила вдруг: — Ты видишь меня в телефонную трубку? Видишь?

Я ответил ей не сразу, не потому, что не понял вопроса, а потому, что вообще не люблю эти выкрутасы, но все же сказал:

— Ясное дело, вижу.

— Отлично, — сказала она и добавила (отчего у меня сразу перехватило дыхание и вместе с этим быстро скользнула мысль, что я, идиот несчастный, все же не понял ее вопроса): — Ну, какие у меня сейчас глаза? Какие?

И я выдохнул:

— Зеленые.

И как в тумане услышал:

— Молодец. Ну, привет.

И она повесила трубку.

Я вернулся в кровать и долго не мог прийти в себя, потом, наконец, успокоился и стал думать о нашем завтрашнем свидании.

(Но оно так и не состоялось.)

А пока я, не зная этого, лежал и мечтал о нем, еще одна мысль пришла мне в голову. Вот ведь забавно! Ведь если вдуматься, то — что такое учиться, что такое быть обыкновенным учеником, как все (и как это было в моей старой, нормальной школе) — я и думать уже позабыл, перемахнув под папиным мощным крылышком в новую, особую, сверхспециальную, для особоодаренных, так сказать, молекул, школу; с другой же стороны, учился я в ней так мало, так недолго и так давно уже (было у меня это ощущение) приступил к работе в группе «эль-три», что опять-таки учеником себя вовсе не чувствовал; а с третьей стороны, работать, а не учиться было странно, и работал я так по времени мало и настолько еще не втянулся, не поверил до конца, что вот, я уже работаю, что запросто можно было призадуматься (или думал) — так кто же я такой на самом деле? Мелкота дошкольная? Само собой — нет. Школьник? Ученик? Совершенно не школьник. Спецучащийся из высокого, недостигаемого для простых ребят, гнездышка для особо одаренных? Уже нет. Абитуриент, студент, инженер, ученый? Все нет, не разбери-поймешь кто. Немного холодное и неуютное ощущение.

На другой день, в полтретьего позвонил телефон, я снял трубку, это был Зинченко.

— Да, это я, — сказал он, когда я сразу же узнал его. — Ну, как ты? Как твой грипп? Цветет?

— Цветет, — сказал я. — Помаленьку. А вы-то там как? Цветете, расцветаете? А я вас сразу узнал, честно!

— В известном смысле, да, помаленечку цветем, — сказал он тихо и как-то мягко. — Вот, решил тебе позвонить. Ты смотри, главное… — И он стал перечислять, как мне следует себя вести, нечто относительно постельного режима, питания, вреда чтения лежа, хождения босиком, форточки, лекарств, дисциплины мыслей и переживаний, быть паинькой, ути-путиньки, наш силовосстановительный бульончик… терпеть не могу, носятся, как с грудным…

И вдруг он так же тихо и ровно сказал (я сразу понял, что он должен, обязан был мне это сказать, хотя точно, совсем не имел цели в мягкой манере попытаться вытянуть меня из постели в «Пластик»), он сказал: