— Сегодня твой отец, кажется, нашел путь перестройки семнадцатой молекулы.
— Ка-ак?! Потрясающе! Ур-ра! — заорал я. — Вот чудо! Так что же вы сразу, сразу не сказали?! Прекрасно сами знаете, как это важно! (Вряд ли он догадывался, как это важно было для меня на самом деле. Или все же догадывался?) Папа действительно нашел, и вы просто осторожничаете, или…
— Видишь ли. — Голос его был таким же тихим и ровным, а меня всего трясло от волнения. — Он допустил, что перестройка четвертой и одиннадцатой дадут эффект, идентичный перестройке семнадцатой. Посчитали все вместе — чуть-чуть не совпадает, все же капелька до идеального остается. Стали считать только предложенную новую пару. Сначала все шло ровно, как с семнадцатой, после — резко поломалось.
Даже несмотря на волнения, я, засмеявшись, спросил:
— Уж не на «Аргусе» ли вы считали? Он тоже хохотнул (вспомнил) и сказал:
— Нет-нет. На «Снежинке» (была и такая).
— Ух, ты! — крикнул я. — Вот чудно! Я сейчас еду! Лечу!
О Натке я позабыл начисто, я думал только об одном и без всякого зазнайства: вдруг они без меня не справятся, я там необходим, но это никак, никак, никоим образом не бросает тень на папу, идея — его, а остальное — завитушки, детали.
— Спокойно! — сказал Зинченко. — Во многом я звоню, чтобы сообщить тебе новость. Но я против твоего приезда. Лежи.
— Да не буду я лежать! — крикнул я. — Знали ведь, что я заведусь, когда сообщали!
— Твоя заводка меня не интересует. Заводись на здоровье. Я же обязан был сообщить тебе новость? Это мой долг и твое право. Разве ты бы от него отказался, лишь бы не заводиться?
— Конечно, нет! Но я беру ответственность на себя. В личной карточке я распишусь, что встал с постели сам, никто меня не заставлял! Ну, товарищ Зинченко, ну, можно?
— Распишешься, когда тебе стукнет шестнадцать, — сказал он.
— А пока кто?! — крикнул я. — Мало ли что я ребенок, я все-таки, как-никак…
— Папа и мама распишутся. А ты пока ноль без палочки.
— А вы спрашивали его?! — крикнул я вдруг полушепотом, сразу разволновавшись от мысли, что папа мог быть против моего приезда и вовсе не потому, что я болен, а чтобы довести все до конца самому, Рыжкину-старшему, как бы опасаясь, что я… ах, какая гадкая все-таки мысль!
— Я категорически против твоего приезда, — сказал Зинченко. — Отец хочет, чтобы ты приехал, если ты себя хорошо чувствуешь. Но я против в любом случае. Еще рано. Да и незачем. Твое дело, малыш, фантазировать, а считать — наше дело!
— Он главнее, он отец! — крикнул я. — Он мой папа!
— А я Главный Конструктор корабля. Не фунт изюму!
— Ну и что?! А он мой папа! — крикнул я. — Он за меня распишется. Я себя чувствую нормально. Да вы что, смеетесь?! Какой-то грипп! Сейчас же вылетаю!
Он сказал вдруг:
— Ладно. Жди меня, я за тобой заеду. Оденься потеплее.
И повесил трубку.
Я завертелся волчком по какой-то нечеловечески сложной кривой, заносился по комнате… Где брюки, где туфли? Тут же вспомнил (ох, осёл!) про Натку, растерялся ужасно, она придет, а никого нет, быстро набрал ее телефон, уф-ф-ф… она была дома; без подробностей я сказал ей, что меня требуют на «Пластик», дело серьезное, она спросила какое, я коротко объяснил, она сказала, очень рада, если все разрешится для меня лучшим образом, так рада, что вовсе и не огорчится, что я сегодня не увижу ее хомячиху, а так бы хотелось, она, Натка, вот-вот должна была выйти и ехать ко мне; молодец, не стала, как некоторые, раз человек вдруг оказался занят, делать вид, что не только не расстроена, но и вообще не собиралась приезжать — полно, мол, и своих дел.
Мы попрощались, она сказала, чтобы я звонил, я сказал — буду, обязательно, и повесил трубку. Вдруг мне стало спокойно и ровно.
Но, когда вместе с Зинченко (он приехал мигом) мы примчались на «Пластик», оказалось, что они там все сосчитали и сто раз пересчитали абсолютно правильно, ошибка в папином замысле была зафиксирована точно и не один раз — маленькая, мерзкая ошибочка, на первый взгляд совершенно незаметная.
Не так уж отвратительно, но все-таки я чувствовал себя хуже, чем до поездки на «Пластик», и, уж конечно, хуже, чем в тот момент, когда узнал от Зинченко, что у группы появился новый шанс из-за чудесных предполагаемых свойств четвертой и одиннадцатой молекул, которые углядел папа. Довольно мерзко было валяться в постели в этом взвешенном состоянии, когда то казалось, что я вот сейчас запросто могу вскочить на ноги, добежать до старой школы и легко отыграть два тайма на своем коронном месте, левого полузащитника (не знаю почему, но в новой школе я начисто забросил футбол), то, наоборот, что вот еще немного, и я поплыву через светло-серые стены моей комнаты в малоприятное плавание под общим названием «тридцать девять и три»; честное слово, в такие моменты возможность летать на моей «амфибии» казалась мне счастьем. Я не помню точно, как и чем именно я развлекал себя, когда мне становилось полегче — почти сносно. Я лежал какой-то вялый, вареный, даже читать было трудно, но (и это я помню очень хорошо) иногда, через силу, даже не желая читать, я вдруг набрасывался на папины книги по сверхпрочным пластмассам и читал часами, как угорелый, взахлеб: там были прямо райские сады красивейших формул, длинных, изящных, как лианы, а иногда и коротеньких, маленьких, как круглая аппетитная вишенка… На работе, в лаборатории «Пластика», на Аяксе я тоже много читал, вдруг отходил от установки, забивался куда-нибудь в уголок и читал часами, и никто меня не останавливал, не отвлекал… Иногда я пробивался через сложнейшие формулы с огромным трудом, и чем больше я узнавал, тем больше догадывался, как фантастически мало я еще знаю— даже удивительно, откуда у меня все же возникали идеи — ведь, как-никак, возникали-то они не на пустом месте, какой-то материал им был все-таки нужен.
Значит, что получалось? Если проблема «эль-три» все же была разрешима, то, чем больше я узнавал, тем больше шансов было за то, что я первым найду правильное решение, — а я ведь сам был доволен, что заболел, что не хожу в группу и папа справится там сам, один, без меня, раньше меня… Получался абсурд! Но я ничего не мог поделать: мне возиться с этими формулами было жутко интересно — и все тут!
А вообще-то читать или развлекаться было трудно, и я и не читал почти, вообще тонус был не тот, сплошная тоска, полистал, должно быть, кой-какие приключенческие журнальчики, побаловался с плюшевым медведем — и все. Помню точно, что моя любимая книжка классного охотника и писателя Джима Корбетта «Леопард из Рудрапраяга» вдруг показалась мне скучной (наверняка из-за болезни, уверен) и что мой давнишний план — попускать, если будет время, мыльные пузыри — мне разонравился. Прилетал на окно воробей, мама отыскала мой дневник за первый класс, весь в замечаниях, пришло письмо из Аргентины с предложением поработать год главным инженером в одной из их фирм, но все это было не то. О чем уж тут говорить? Раз нормальному человеку совершенно неинтересно пускать мыльные пузыри — жизнь не удалась. Единственное, что (кроме пластмасс) меня хоть как-то развлекало, — это одно, ожидаемое событие впереди, с которым я в жизни пока еще ни разу не сталкивался.
Сразу же как только произошел срыв идеи с четвертой и одиннадцатой молекулами, в группе все как бы дополнительно помрачнели, но, несмотря на это, мне незадолго до возвращения домой удалось заметить, что на чистом темном фоне этого психического поля пробегают инородные по характеристикам волны: и цвет лица, и само лицо, и движения, и блеск глаз через черные очки, и голос Юры были другие, не такие, как у остальных, и даже для него — новые. Вдруг я уловил, почувствовал как бы кривую, по которой он двигается вокруг меня, эта кривая была сложной, витиеватой, но в целом напоминала спираль, улитку, в центре которой стоял я и куда стремился добраться Юра. Наконец мы встретились. Юрино лицо мгновенно поменяло несколько оттенков — от белого к красному и обратно — и он сказал, чередуя писк и шепот: