Выбрать главу

И тут на сцену выходили трудотерапевты и приглашали меня в мастерские, где ошибки легко было исправить, а требования были конкретными и выполнимыми. Это было здорово, так как мне нравилось работать над трудностями таким образом. В одном месте я занималась керамикой. На тот момент внешняя сторона моей повседневной жизни состояла из интенсивной работы над задачей, как поскорее вернуться в обычный мир, найти место практикантки и решить, смогу ли я сделать еще одну попытку жить за стенами закрытого заведения или мне нужно устраиваться в специализированное общежитие. Психотерапевтический курс, который я тогда проходила, представлял собой целенаправленную и мучительную работу над тем, чтобы снова взять на себя ответственность за собственную жизнь, понять, что у меня есть возможность выбора, что я не беспомощная жертва болезни, горьких переживаний о том, что со мною случилось, и приучить себя к мысли, что ответственность за мое будущее лежит на мне самой. В мастерской изделия иногда разбивались. Они могли треснуть при обжиге, от них отламывался кусочек, когда высохшее, но еще не обожженное изделие было особенно хрупким. Разбитую керамику можно выбросить и начать все заново. Или создать что-то новое из черепков. Ошибки можно исправить. Однажды перед сочельником я как-то вечером несколько часов провозилась, расписывая фарфоровую кружку.

Собираясь прополоскать кисточку, я нечаянно задела кружку, она упала на пол и разбилась. Растерянная, я осталась с осколками в руке. Нетрудно было представить себе, что будет дальше. Но я уже преодолела эту стадию, обратилась за помощью и сказала: «Заберите у меня осколки, пока я себя не порезала. Мне нужно подумать». Чуть позже я попросила, чтобы мне дали разбитую кружку, и мою просьбу выполнили. Некоторые кусочки можно было склеить, донышко вообще осталось целым, больше всего пострадал верх, и я наставила его слоем глины, а по краю слепила двух кошек, которые крадучись ходили по кругу. Когда заготовка высохла, она была расписана и покрыта глазурью. Результат получился совсем неплохой. Даже много лет спустя у меня на столе стояла кружка для карандашей, словно каждодневное напоминание о том, что разбитую вещь так или иначе можно починить, а то, что получится, может оказаться ничуть не хуже того, что было.

Еще до того, как я встретила помощников, которые поверили бы, что измениться - возможно, другие делали сильный акцент на всем, что не возымело действия, причем тогда они напирали на это даже сильней. Мне внушалось, что я должна научиться жить со своими ограничениями, понять, что моя болезнь - хроническая, так что я должна забыть о своих мечтах и сфокусироваться на том, с чем я уже не в состоянии справиться. Не знаю, доводилось ли этим королям на себе проверить правильность своих советов, но сама могу сказать, что для меня не было ничего веселого в том, чтобы фокусировать свое внимание на том факте, что я хроническая сумасшедшая. К счастью, и там была мастерская.

Тут мне никогда не приходилось выслушивать подобные советы. Напротив, мы фокусировали свое внимание на нитках и материи, а если фокусироваться на таких занятиях, которые требовали применения ножниц, иголок или других опасных предметов, было слишком рискованно, то мы концентрировали свое внимание на красках, живописи, лаках, клее, бумаге и росписи деревянных изделий. Я смастерила множество хорошеньких вещиц, а трудотерапевт отнесла эти вещи в регистратуру, куда мне не разрешалось выходить, и устроила небольшой рождественский базар для служащих и посетителей. Вырученные деньги она принесла и предоставила мне самой сделать подсчеты: столько-то за материалы, столько-то остается мне. Возможно, это и не изменило мою жизнь, но подарило мне какую-то каплю нормальности среди будней, сплошь наполненных болезнью. Это было мне очень нужно, и очень меня поддержало.

В отделении острых больных тоже была работа в мастерской, по крайней мере, время от времени, когда находились средства на оплату трудотерапевта, его помощников и покупку материалов. Когда мне удавалось там поработать, это было для меня передышкой от безумия, в мастерской власть голосов была не так сильна, вероятно, потому что мне было там так хорошо. Это не изменяло мою жизнь и не делало меня здоровой, но побыть там иногда и что-то просто поделать руками было очень хорошо. В мастерской прошлое было прошлым, а будущее - будущим, там не было необходимости что-то анализировать и планировать. Можно было порисовать. Или повязать крючком. Или склеить мозаику. Или заняться еще каким-нибудь делом.

Больница часто бывает вся белая. Желтовато-белые стены, белые халаты, белое постельное белье. Я ненавижу белое постельное белье, и, по возможности, стараюсь не спать на белых простынях, потому что они слишком напоминают мне тот мир белизны. Сама я была сплошь серой, будущее было черным, а рядом с окружающей белизной впечатление серого было еще сильней. Зато в мастерской были цвета. И пускай бусины, нитки, краски и мозаика не могли окончательно победить господство серого цвета, они все же напоминали мне о том, что на свете существует и цвет. На короткий промежуток времени, по часу в день, можно было забыть про хаос и просто жить. Жить в простом, конкретном и красочном мире. А когда ты выходила из больницы, тебе, по крайней мере, было, что вспомнить, кроме болезни, и даже было, о чем поговорить. И это тоже очень важно.

Разумеется, не одни только трудотерапевты и аниматоры обладали способностью видеть то, что есть, а не только то, что, якобы должно было быть, и видеть, что среди всего того, что свойственно болезни, остается все же и кое-что здоровое. Одним из таких людей был санитар, который говорил о десяти признаках хорошей новости, другим был доктор, который попросил прощения. Люди, которые, будучи специалистами, оставались при этом людьми, и соглашались и во мне видеть человека. Были сиделки, которые водили меня гулять, или обсуждали со мной другие вещи, кроме болезни, которые давали мне почитать книжки или послушать кассеты, брали меня с собой в кино и вели себя со мной как с нормальным, ходячим человеком даже в самые безнадежные времена. Именно они не старались во что бы то ни стало меня изменить, по крайней мере, не все время, и не действовали исключительно по своему произволу, считая, что пускай мы и сумасшедшие, но коли уж мы сюда попали, то надо с этим что-то делать.

Был, например, один санитар, который во время дежурства в моем изоляторе приносил мне туда кроссворды. Ему было дано распоряжение не разговаривать со мной, не отвечать ни на какие мои вопросы, даже если я спрошу у него, который час или какой сегодня день недели, ибо мне был прописан полный покой. Я просидела там десять недель подряд, я чуть не свихнулась окончательно от такого покоя, ибо в таком количестве покой уже граничит с пыткой, и мечтала о чем угодно другом, только бы не этот покой. Например, о кроссворде. Решать кроссворд - это не значит разговаривать, а ткнуть пальцем в нужное слово - не значит вступать в беседу. Санитарам не запрещалось приносить с собой на дежурство книжки, и большинство так и делало. Некоторые решали кроссворды.

Вся разница была в том, что он приглашал меня порешать кроссворд вместе. Конечно, я не всегда была в состоянии заниматься решением кроссвордов, иногда я бывала так глубоко погружена в свою путаницу, что не могла найти ни одного слова, но все же это было хорошо. В первый день дело не пошло, и он отложил газету в сторону. В следующий раз он снова сделал попытку. Но ведь такова жизнь! Сегодня ты получаешь кусок мяса, иногда вместо мяса - булыжники, а то и вовсе сыпучий песок. Я любила тех помощников, которые понимали, что такова жизнь, и не уходили прочь, когда у меня не было вырезки. Потому что вырезки у меня вообще никогда не бывало.