Курт Воннегут
Завтрак для чемпионов,
или
Прощай, черный понедельник
(С рисунками автора)
Памяти Фиби Хэрти, утешавшей меня во время Великой депрессии.
Он знает путь мой; пусть испытает меня, — выйду, как золото.
Предисловие
Название «Завтрак для чемпионов» запатентовано акционерной компанией «Дженерал миллз» и стоит на коробке пшеничных хлопьев для завтрака. Титул данной книги, совпадающий с этим названием, никак не связан с акционерной компанией «Дженерал миллз» и не служит ей рекламой, но и не бросает тень на ее отличный продукт.
Той Фиби Хэрти, которой я посвящаю эту книгу, давно, как говорится, нет в живых. Когда я с ней познакомился — к концу Великой депрессии, — она жила в Индианаполисе и уже вдовела. Мне было лет шестнадцать, ей — около сорока.
Она была богата, и, однако, всю свою взрослую жизнь она ежедневно ходила на службу и работала не переставая. Остроумно и толково она вела отдел «Советы влюбленным» в «Индианаполис таймс» — хорошей газете, ныне усопшей.
Усопшей…
Кроме того, Фиби Хэрти сочиняла рекламу для владельцев универмага «Вильям Блок и Компания» — этот универмаг до сих пор процветает в здании, выстроенном по проекту моего отца. Вот какую рекламу Фиби Хэрти сочинила для осенней распродажи летних соломенных шляп: «За такую цену можете даже пропустить эту шляпу через лошадь и удобрить ею ваши розы».
Фиби Хэрти подрядила меня писать рекламу готового платья для подростков. Мне полагалось и самому носить ту одежду, которую я расхваливал. Это входило в мои обязанности. И я очень подружился с двумя сыновьями Фиби Хэрти, моими сверстниками. Я вечно торчал у них дома.
Не стесняясь в выражениях, она откровенно разговаривала обо всем и со мной, и со своими сыновьями, и с нашими подружками — мы часто приводили их к ней домой. С ней было весело. С ней я чувствовал себя свободно. Она приучила нас не только называть своими словами все, что касалось секса, но и говорить в непочтительном тоне об американской истории и всяких знаменитых героях, о распределении земных благ, об учебных заведениях — словом, обо всем на свете.
Теперь я зарабатываю на жизнь всякими непочтительными высказываниями обо всем на свете. У меня это выходит довольно грубо, нескладно. Но я стараюсь подражать непочтительному тону Фиби Хэрти — у нее все выходило удивительно тонко, изящно. Мне кажется, что ей было легче найти нужный тон, чем мне, потому что во время Великой депрессии настроение у людей было другое. Тогда Фиби Хэрти, как и многие американцы, верила, что народ станет счастливым, справедливым и разумным, как только наступит «просперити» — благосостояние.
Теперь мне уже никогда не приходится слышать это слово — «просперити». А раньше оно было синонимом слова «рай», И Фиби Хэрти могла верить, что непочтительное отношение, которому она нас учила, поможет создать американский рай.
Нынче такое неуважительное отношение ко всему вошло в моду. Но в американский рай уже никто не верит. Да, мне ужасно не хватает Фиби Хэрти.
Теперь — о подозрении, которое я высказываю в этой книге, будто все человеческие существа — роботы, механизмы. Надо принять во внимание, что в Индианаполисе, где я рос, очень многие люди, особенно мужчины, страдали локомоторной атаксией, часто наблюдающейся в последней стадии сифилиса. Я часто видел их на улицах и в толпе у цирка, когда был мальчишкой.
Эти люди были заражены крошечными хищными винтиками-спирохетами, видимыми лишь под микроскопом. Позвонки больного оказывались накрепко спаянными друг с другом после того, как эти прожорливые спирохеты съедали всю ткань между ними. У сифилитиков был удивительно величественный вид — так прямо они держались, уставив глаза в одну точку.
Как-то раз я увидел одного из них на углу улиц Меридиен и Вашингтонской, под висячими часами, сделанными по эскизу моего отца. Кстати, этот перекресток прозвали «Америка на распутье».
Сифилитик стоял на этом распутье и напряженно думал, как бы ему заставить свои ноги сойти с тротуара и перейти Вашингтонскую улицу. Он весь тихо вибрировал, как будто у него внутри застопорился какой-то моторчик. Вот в чем состояла трудность: участок мозга, откуда шли приказания к мышцам ног, был сожран спирохетами. Провода, передававшие эти приказания, уже лишились изоляции или были проедены насквозь. Выключатели по пути тоже были намертво спаяны или навечно разомкнуты.
Этот мужчина выглядел старым-престарым, хотя ему, наверно, было не больше тридцати. Он все стоял, стоял, думал. И вдруг брыкнул ногой два раза, как балерина делает антраша.
Мне, мальчишке, он тогда показался подлинным роботом.
Есть у меня еще другая склонность — представлять себе человеческие существа в виде больших пластичных лабораторных баллонов, внутри которых происходят бурные химические реакции. Когда я был мальчиком, я встречал много людей с зобом. Видел их и Двейн Гувер, продавец автомобилей марки «понтиак», герой этой книги. У этих несчастных землян так расперло щитовидную железу, как будто у них из глоток росла тыква.
А для того, чтобы стать как все люди, им только надо было глотать ежедневно примерно около одной миллионной унции йода.
Моя родная мать погубила свою нервную систему всякими химикалиями, которые будто бы помогали ей от бессонницы.
Когда у меня скверное настроение, я глотаю малюсенькую пилюльку и сразу приободряюсь.
И так далее.
Вот почему, когда я описываю в романе какой-то персонаж, у меня появляется страшное искушение: сказать, что он ведет себя так из-за испорченной проводки либо оттого, что съел или не съел в этот день микроскопическое количество того или иного химического вещества.
Что же я сам думаю об этой своей книге? Мне от нее ужасно муторно, хотя мне от каждой моей книжки становится муторно. Мой друг, Нокс Бергер, однажды сказал про какую-то очень закрученную книгу: «… читается так, будто ее сварганил какой-нибудь Снобби Пшют». Вот в кого я, наверно, превращаюсь, когда пишу книгу, которая, по всей вероятности, во мне запрограммирована.
Эта книга — мой подарок самому себе к пятидесятилетию. У меня такое чувство, будто я взобрался на гребень крыши, вскарабкавшись по одному из скатов.
В пятьдесят лет я так запрограммирован, что веду себя по-ребячески; неуважительно говорю про американский гимн, рисую фломастером нацистский флаг, и задики, и всякое другое. И чтобы дать представление о том, насколько я зрелый художник, вот пример иллюстраций, сделанных мной для этой книги; это задик.
Думается мне, что я хочу очистить свои мозги от всей той трухи, которая в них накопилась, — всякие флаги, зады, панталоны. Вот именно — в этой книге будет рисунок: дамские панталоны. И еще я выкидываю за борт героев моих старых книг. Хватит устраивать кукольный театр.
Думаю, что это — попытка все выкинуть из головы, чтобы она стала совершенно пустой, как в тот день пятьдесят лет назад, когда я появился на этой сильно поврежденной планете.
По-моему, так должны сделать все американцы — и белые и небелые, которые подражают белым. Во всяком случае, мне-то другие люди забили голову всякой всячиной — много там и бесполезного и безобразного, и одно с другим не вяжется и совершенно не соответствует той реальной жизни, которая идет вне меня, вне моей головы.
Нет у меня культуры, нет человечности и гармонии в моих мыслях. А жить без культуры я больше не могу.
Значит, эта книга будет похожа на тропинку, усеянную всякой рухлядью, мусором, который я выбрасываю через плечо, путешествуя во времени назад, к одиннадцатому ноября 1922 года.
А потом я пропутешествую во времени до того дня, когда одиннадцатое ноября — кстати, это день моего рождения — стало священным днем: его назвали День перемирия. Когда я был мальчиком и Двейн Гувер тоже был мальчиком, все люди, когда-то сражавшиеся в первой мировой войне, ежегодно в этот день соблюдали минуту молчания — одиннадцатую минуту одиннадцатого часа одиннадцатого дня одиннадцатого месяца в году.