Так выглядят сегодняшние сказки. Они почти не похожи на сказки, совсем не похожи на жизнь, но зато похожи на нашу действительность.
Ишакович
Когда мы с Григорием виделись последний раз, этих людей вообще не было в природе. Где они были — извечная загадка для всех, но в природе их не было.
Ничего удивительного: мы с Григорием не виделись тридцать лет. Разве мог я предположить, что он станет директором школы?
То ли от солидной этой должности, то ли оттого, что прошло столько лет, Григорий и сам посолиднел, покрупнел и раздался вширь, как его имя. Раньше он назывался узенько: Гриша, а теперь — широко: Григорий Исаакович. За тридцать лет каждый станет Григорием Исааковичем, если он, конечно, Гриша и отец его был Исаак.
Григорий Исаакович движется по коридору, как Эльбрус, и внимательно следит за тем, что происходит у его подножья. С такой высоты эти люди кажутся маленькими, но они действительно маленькие, потому что только начинают расти.
— Что тут происходит? — задает директор традиционный вопрос, возвышаясь над местом наиболее драматических событий. — Почему деретесь?
— Он обзывается.
Обзывался вот этот, самый маленький. Из первого «И». И обзывал не кого-нибудь, а самого директора школы.
— Как же ты обзывался?
— Я говорил… я говорил… Григорий Ишакович…
Так директора еще никогда не обижали. Конечно, на этой работе станешь не только Ишаковичем, тут работы на десять Ишаковичей…
Григорий Исаакович приводит оскорбителя в кабинет, устанавливает на таком расстоянии, чтоб его было хорошо видно, а сам садится на директорский стул и долго смотрит на этого человека, которого еще и в природе не было, когда он уже сидел на директорском стуле.
— Ты посмотри на меня, — устало говорит директор
Григорий Исаакович, — я такой большой, я директор школы… Я так много работаю… Но это еще не повод называть меня Ишаковичем.
Сам он не уверен, что это не повод. Может, только так его и следует по справедливости называть. Но если всех называть по справедливости… Справедливость — жестокая вещь.
По щекам оскорбителя текут слезы. Он стоит, опустив повинную голову, так, что видны все его три макушки — верный знак, что природа еще с ним наплачется.
— Ну вот, ты уже все понял, — смягчается директор Григорий Исаакович. — Обещай, что ты больше не будешь меня обзывать. Нехорошо директора обзывать.
Оскорбитель молчит. Потом говорит еле слышно:
— Я не обживалшя, Григорий Ишакович…
Тауэр
Кто за рулем, кто за рублем, а остальные все пьющие. Сидим мы за столиком и ведем между собой разговор.
— У нас один вернулся из Англии.
— Из Великобритании?
— Черт его знает. Из Англии, говорит. Из туристической поездки.
— У нас один был в Испании. Тоже по путевке.
— Этот, из Англии, был там в тюрьме.
— По путевке?
— Я же рассказываю: у них тюрьма — это музей… Нет, не так. Музей — это тюрьма. Тауэр.
— В тюрьме я бывал. А в музее не приходилось.
— Там, в этом Тауэре, все осталось, как было в тюрьме.
— И свидания разрешают?
— У них не свидания, а посещения. Это же музей.
— Но если ничего не переменилось…
— Это для посетителей не переменилось. У них служебный персонал переодет в тюремщиков и арестантов. Одни в тюремщиков, другие в арестантов.
Сходство удивительное. Наш, который туда приехал, специально поинтересовался: настоящие они, или их только для вида посадили.
— Ну?
— Сами не помнят. То ли они в музее работают, то ли по-настоящему сидят. Настолько, понимаешь, все убедительно.
— Великобритания, ничего не скажешь!
Да, хорошо за рулем, хорошо за рублем, хорошо и где-нибудь в туристической поездке.
Но лучше всего вот так, за столиком.
Правда, не всегда помнишь, где сидишь. С кем сидишь. Почему сидишь.
Как те, в Тауэре.
Фамильная драгоценность
Есть у меня знакомый с трудной фамилией. До того трудной, что даже вслух не произнесешь. А начнешь писать — рука дрожит, буквы расползаются, — ну прямо будто пишешь на заборе.
— Вы что, — спрашиваю его как-то, — не можете фамилию поменять? Вы же своей фамилией оскорбляете людей, уже не говоря о том, что при вашей фамилии дети присутствуют.
Улыбнулся он холодно, свысока, как улыбаются люди невысокого роста.
— А мне, — говорит, — и с моей фамилией хорошо. У него на заводе за пятнадцать лет ни одного
выговора: не решаются писать его фамилию в приказе. И пускают его всюду без пропуска — стоит паспорт показать. И на собраниях никогда не критикуют.
— А была б у меня другая фамилия… Мне бы при моих трудовых показателях ни на одном предприятии не работать. А так работаю. Не увольняют. Пусть бы попробовали уволить, да я бы их… — губы его беззвучно шевельнулись, словно он произносил свою фамилию. — А детей возьмите. Их у меня двое: один в третьем, один в шестом. И на пятерках идут, хотя учителя их никогда не вызывают. Там у них все учителя женщины, как же они могут их вызывать?
Да, вот так посмотришь — фамилия как фамилия. И даже хуже, чем фамилия. А присмотришься — настоящая фамильная драгоценность.
Страна показателей
У нас легкая атлетика опережает легкую промышленность, ее не стыдно вывозить за рубеж, а легкую промышленность стыдно держать и у себя дома.
Легкой атлетике легче. Здесь один спортсмен может быть показателем общих достижений. А один пиджак — это не показатель, его не вывезешь за рубеж. В крайнем случае в нем может выехать руководитель делегации.
Мы — страна показателей. Выставок достижений, а не народного хозяйства. Показатели культурного роста нам заменяют культурный рост, а показатели экономического развития — экономическое развитие.
Только в стране показателей могло появиться высокое звание «корова-рекордистка». Потому что при нормальном развитии животноводства коровы не ставят рекорды, а дают молоко.
В латинском языке слово «рекорд» означает воспоминание. Помните, какое мясо было до войны? Помните, какая птица была до революции? Новое — это хорошо забытое старое, поэтому, если мы по-настоящему стремимся к новому, нам ничего не остается — только вспоминать.
Обратный хозрасчет
Сторожа у нас на зарплате, а воры на хозрасчете, поэтому у нас воруют охотней, чем сторожат. И дело не только в социалистическом принципе: от каждого по способностям, каждому за труд, — но и в принципе еще более социалистическом: что уворовал, принадлежит тебе, что усторожил, принадлежит государству.
Призадумались в нашей организации: а что если воров перевести на зарплату? Материальная незаинтересованность снижает энтузиазм, она — незаменимый стимул плохой работы, могучий двигатель ее в обратную сторону.
Уволили сторожей, а на их места приняли воров. Но, поскольку воров у нас значительно больше, чем сторожей, пришлось потеснить и другие специальности.
Работают наши воры. Инженеры, инструкторы, бухгалтера. Командиры производства. Политработники.
Только однажды приходим на работу — нет сейфа. В другой раз приходим — ни единого письменного стола. И это на одной зарплате, без всякой материальной заинтересованности.
Видно, они заинтересованность с прежней работы принесли. Со своей прежней, весьма заинтересованной деятельности.