Тральщик ходил на боевые траления к норд-весту от Гогланда. Недели монотонных галсов… От мыса Саарема до косы Крюпикари… Боже, сколько там насовали мин! И магнитные, и акустические, и еще образца четырнадцатого года, это якорные, с рогами, как рисуют на всех картинах… «Боевая тревога! Ток в трал!…» Парные траления: два тральщика, между ними в воде широкая дуга электрокабелей. Галс за галсом… Всплывают и пропадают красные тела буйков… И уже совсем не думаешь, что раз за разом идешь над минами. Привычка. Можно привыкнуть ко всему, так устроен человек. А сначала было страшно. И Сашке тоже. Он говорил, что у него в животе булькает, когда трал подсекает минреп якорной мины.
А на ночных вахтах Сашка говорил о книгах и о «Государстве и революции» Ленина. Сашка был первым, кто приохотил его к таким серьезным книгам. Но как же они ничего не понимали тогда! «Слушай, вот Ленин пишет, что государство – аппарат насилия, а ведь у нас сейчас тоже есть государство – значит, мы кого-то насилуем, так или не так?» Сашка смеялся, он был куда умнее тогда и старше, хотя и одногодок по возрасту. Он мечтал пойти учиться на философский факультет университета. И они даже иногда отказывались от увольнения на берег, сидели и занимались: надо было закончить десятилетку.
Корабль подорвался и затонул в две минуты. За пять минут до этого Сашка спустился в носовой кубрик. Они поспорили о том, бывает чувственная философия или нет. И Сашка пошел за каким-то словарем.
Был штилевой закат и тишина над Финским заливом, они возвращались с тралений в Кронштадт. Сработала донная акустическая мина. Все очень просто и быстро – искры летят из глаз, и летишь куда-то сам, и все это в абсолютной тишине. Вероятно, глохнешь еще до того, как грохот дойдет до сознания. Спаслось двенадцать человек – только те, кто был на мостике и на полубаке.
Тральщик уходил в воду кормой. В коридоре носового кубрика стояло оружие. Вероятно, винтовки от сотрясения вылетели из пирамиды и перегородили коридор.
В носовом кубрике так и остались все, кто там был.
Из иллюминаторов торчали их головы. Плечи не могли пролезть в иллюминаторы, а в кубрик уже врывалась вода. Там остался и Сашка…
– Мой старший механик до войны плавал на «Моссовете», – сказал Вольнов. – В день начала войны они разгружались в Гамбурге. Их, естественно, интернировали. Потом четыре года в немецких лагерях, год – в американских. Я с ним в Таллине познакомился, в Кадриорге, возле памятника «Русалке». Сидит человек и плачет. Он больной очень, сердцем. В море его не пускали. И оказалось – он отец моего старинного друга. Вот как бывает, Яков Левин.
– В кино и почище бывает.
– Старик все боится, что двигатель у него забарахлит.
– Это плохо, что он боится.
– Ну ничего, пройдем как-нибудь. Последний раз Григорий Арсеньевич в море ползет. Ему это необходимо.
– Я понимаю.
– Если б не Гурченко, знаешь: начальник кадров в Морагентстве? Если б не он, я б ничего устроить не смог: все эти медкомиссии, техминимумы…
Дело было не в Гурченко, а в Сашке. За длинные послевоенные годы Сашка забылся. И только после появления его отца вспомнился. И стало совестно. И Сашка даже стал сниться.
– Как думаешь, война будет? – спросил Левин.
Вольнов пожал плечами. После встречи с Григорием Арсеньевичем он твердо знал одно: нельзя ничего забывать. Иначе потом болит совесть и приходится идти на перегон, хотя не очень хочешь этого.
Из– за забора опять донесся до него приглушенный ночью и озерной сыростью шепот:
– Не надо… не надо. Петя… Ой… ой, Петенька… Ну подожди, подожди немножко…
Женщина говорила эти сбивчивые, торопливые слова опасливо, но с затаенной лаской. И Вольнову вдруг стало завидно.
Потом за забором все стихло. Только ночная тишина, сырая и чуточку зябкая, да редкий, неожиданный и звонкий всплеск волны на галечной отмели между огромными круглыми тушами судоподъемных понтонов. А сейнеры возле белой полосы причала понурились и стояли совсем неподвижно, как овцы посреди степи. Их можно было сравнивать с овцами – такие они были маленькие и беззащитные, их было целое стадо, и это стадо предстояло гнать куда-то далеко по мокрым и скользким морским дорогам.
Левин поднялся.
Они оба смотрели на свои суда, как пастухи смотрят на отару. И оба были, очевидно, довольны тем, что судьба свела их сегодня здесь.
– Трепанет нас на этих рыбачьих гробинах здорово, – сказал Левин.
– Только бы пролив Вилькицкого проскочить, – сказал Вольнов. – Я там один раз припух здорово. Мы в бухте Серной залива Бурули отстаивались.
– Это на Таймыре?
– Ну да, – сказал Вольнов. Он был недоволен тем, что сейчас вспомнил эти названия. С ними в прошлом было связано что-то плохое, невеселое.
Залив Бурули, бухта Серная… Унылые, серые от мокрого снега берега… Тучи, скрывшие вершины сопок… Ощущение пустынности и заброшенности, когда почему-то хочется говорить только шепотом, а скрип уключин на вельботе кажется резким, как выстрел. Он раскалывает тишину и долго еще плутает между сопками и низким небом, и кажется, что небо обрушится от этого скрипа.
На берегу чавкает под бахилами раскисшая мертвая глина тундры. Никого и ничего живого вокруг, кроме чуть подтаявших камней, и этой глины, и ледников.
Вечный покой.
И вдруг – треножник из ржавых железных прутьев, горка серых голышей, тусклая дощечка: «Матрос-водолаз Вениамин Львов. Погиб при смене винта в дрейфующем льду 09.10.1945. Ледокольный пароход „Капитан Белоусов“. И рядом, на мокрой глине, позеленевшие винтовочные гильзы
Все останавливаются и долго молча стоят у ржавых прутьев. Кто-то первым стаскивает с головы шапку. За ним – остальные. Ветер холодит волосы.
– Гильзы…
– Ага, это салют отдавали…
– Верно, шланг-сигнал ему передавило льдиной…
– Наверное…
– А плохо так вот, одному… всегда лежать…
– А может, он там сидит…
– Заткнись, остряк…
– Смотрите, кореша!
Метрах в трех от могилы – серая человеческая кость.
– Песцы работают…
– Надо еще голышей навалить…
Приносят от берега десяток холодных камней, складывают к подножию треножника. И опять стоят. Всем как-то совестно уходить отсюда, возвращаться на судно, оставлять Вениамина Львова одного среди тишины, холода и пустынности окрайного Таймыра.
Но они уходят. Чавкает под бахилами кислая глина. Потом опять скрипят уключины вельбота, взбулькивает за острой кормой вода, от резких и дружных заносов весел вельбот покачивается…
«Жива ли еще его мать?» – подумал Вольнов.
Он так же думал и тогда, на вельботе. Хотел даже после возвращения в Архангельск поискать в архиве Арктического пароходства ее адрес, написать письмо. Он не знал, что надо писать. Просто вспомнил про свою мать, про то, как она ждет его из рейсов, как думает по ночам о смерти. Но он, конечно, не написал…
У судов встретил капитанов сонным ворчанием Айк.
– А ты, оказывается, свиреп, кабысдох, – сказал Левин и дернул Айка за хвост.
Айк хрипло залаял.
– Я, если хочешь, могу подарить тебе его, – сказал Вольнов. – Ябыстро привыкаю к зверью, а потом тяжело расставаться.
– Спасибо. Не отказываюсь. Я, наверное, уже привык к тому, что в жизни часто приходится расставаться.
И в ту же ночь пес сменил местожительство.
– 4 -
Архангельск – город дерева, целлюлозы, судов и рыбы.
Лучший ресторан в Архангельске – «Интурист».
В «Интурист» теперь без галстуков не пускают. Но можно туда проникнуть даже в русской косоворотке и русских сапогах, если дашь швейцару десятку. Именно это и сделал Левин, когда швейцар выставил Вольнова на улицу за отсутствие у Глеба галстука.
– Ладно уж… садитесь в самый угол и спиной к музыке, если приличия нарушаете, – сказал швейцар дядя Вася, брезгливо принимая от Левина новенькую купюру.
– Дядя Вася, – сказал Яков Левин. – Береги нервы. На твоей работе без нервов – ужас.
Левин был одет по последней моде, соединяя в своем костюме легкое разгильдяйство с элегантностью, и производил впечатление даже на швейцаров. Вольнов с собой в рейс не взял ничего приличного из одежки, а галстуки он просто органически не терпел. Со швейцарами и дворниками у него конфликты случались часто.
Они заняли угловой столик, и Вольнов спрятался за кадку с мертвой пальмой.
– Медведи уже на вахте, – с удовольствием сказал Левин, рассматривая шишкинских медведей над головой.
– Девятый вал идет, – сказал Вольнов, кивая на противоположную стенку.
– Все в порядке, – сказал Левин. – Для начала закажем пива.
– Тебе не кажется, что даже физиономии наших теплоходов за это время стали похожи? – спросил Вольнов.
Капитаны успели подружиться. И, как часто бывает в таких случаях, их экипажи сблизились тоже. Был подписан договор о социалистическом соревновании. Куда спокойнее подписывать такой договор между приятелями. По настоянию Левина в договор включили пункт с обязательством не мыться пресной водой два месяца – запас воды на сейнерах был очень мал.
– Мне чем-то нравится эта формулировка: «Мы обязуемся не мыться пресной водой два месяца», – сказал Левин. – В этом что-то есть. Васька да Гама нас, например, мог бы хорошо понять, а, как ты думаешь?
После этого прошло десять дней, позади остались шлюзы Беломорканала и половина Белого моря. Можно было посидеть в ресторане и выпить пресного архангельского пива в ожидании Агнии, приятельницы Левина.
– Двадцать один пятнадцать: она опаздывает, – сказал Вольнов. – Она, судя по всему, тебя не любит. Она сейчас с лейтенантом на танцы пошла. Она не придет.
– Если Агния обещает, то делает обязательно, – уверенно сказал Яков Левин. – Но она умеет обещать очень мало.
Вольнов думал о том, что с дизелем на сейнере не все в порядке и что об этом следует доложить флагманскому механику, но как сделать, чтобы Григорий Арсеньевич не обиделся?… Еще он думал о своем старшем помощнике: ушел старпом с судна или нет? Скорее всего, конечно, ушел, сукин сын… Самое плохое на перегонах – это все время разные люди. Только чуть-чуть узнаешь человека, и уже надо с ним расставаться и идти в море с другими, совсем незнакомыми людьми. Он думал об этом, тянул пиво и смотрел на девушку за соседним столиком. Она была смазливенькая, веселенькая, ела бифштекс с яйцом и часто облизывалась.
– Что ты на нее так уставился? – спросил Яков Левин, кончиком ножа пересыпая соль в солонке. – Обаяние девичества обмануло миллиарды мужчин. Нашему брату кажется, что это не преходящее, а вечное качество. На деле же за обаянием молодости и невольной женственности скрываются все другие черты характера. Проходит немного времени, жизнь (при нашей помощи) огрубляет женственность, и наружу выходит главное – человеческая суть. Однако все решающие шаги уже сделаны, наследники растут и задний реверс давать поздно. Природа ловит нас на удочку. Как карасей. Отсюда мораль – не гляди на девиц, гляди на женщин, которым тридцать лет…
Левину явно нравилось рассуждать о таких вещах.
– Что это ты со мной разговариваешь, как папа с сыном, вступающим в пору половой зрелости? – спросил Вольнов. Он не любил, когда его воспитывали в этих вопросах.
– Не буду больше, – сказал Левин и встал, чтобы оглядеть зал. Вокруг его головы зашуршали ветки пальмы.
– Не пыли, – сказал Вольнов. – Она все равно не придет.
А женщина, которую они ждали, шла по плотам на речке Кузнечихе и не торопилась.
Голые, без коры, бревна, скрепленные ржавыми скобами и лохматыми стальными канатами, тихо поскрипывали. У осклизлых бревен плескала острая волна. Вечереющее солнце взблескивало на воде, листва тополей на берегу почернела от красноватых лучей солнца. Было тепло, ветер, мягкий, славный, проскальзывал в короткие рукава, и блузка на груди вздрагивала. И это было очень хорошо. Все было хорошо и бездумно. Она чувствовала, как туго натянуты чулки на ее ногах, как чисты и легки ее волосы, обдутые ветром, как ласково и осторожно они щекочут шею. Ей было приятно чувствовать под ногами плавные колебания тяжелых бревен и слышать короткие стуки своих каблуков. Одной рукой она придерживала подол юбки, прижимая его к ноге; под ладонью туго вздрагивала резинка. И ощущение этой резинки тоже было приятно. Приятно сознавать, что ты сама так же упруга и напряженна, и думать о себе как об изящном, пугливом животном, олененке, например. И играть под такого олененка, осторожно перебирая каблуками по влажным тяжелым бревнам плота…
– Вольнов, ты встречал людей, которые подписываются на все полные собрания сочинений, какие только выходят? – спросил Левин. – Боборыкин – и он ставит за стекло сто пятьдесят томов Боборыкина… Есть такой писатель – Боборыкин? Или я его выдумал?
– Кажется, есть, – сказал Вольнов без большой уверенности.
– Ну вот, и он пихает за стекло двести томов Боборыкина и по вечерам смотрит на корешки и лыбится во всю пасть… Его зовут Гелий. И вот он – ее супруг.
– Чего ты так горячишься?
– Ненавижу пошлятину. Ненавижу, когда здоровый мужик, спортсмен, грозит женщине самоубийством, чтобы удержать ее около себя.
– Она его не любит, что ли?
– Конечно, нет. Ей было девятнадцать, когда они поженились, а ему тридцать. К тому времени он уже бросил свою основную специальность и стал монтажником-верхолазом… Раньше он юристом на заводе работал, институт окончил, а стал, понимаешь, лазать на столбы и разные другие конструкции, и зашибает на этом деле кучу денег, и покупает с получки триста томов Боборыкина… Но надо отдать должное – лазает он, наверное, здорово, как настоящая обезьяна. На этом деле он ее и купил… «Вот, мол, я человек с высшим образованием, а ради свободы духа и близости к жизни вверх ногами на столбе вишу…» Этакая цельная натура! А много ли девчонке надо, чтобы сглупить в девятнадцать лет?
– Много, – сказал Вольнов. – Много. В девятнадцать они уже, будь спокоен, все понимают.
– Ни черта они не понимают… Высокий рост, волнистые волосы, работает опасную работу, мастер спорта по теннису, своя машина с плюшевым тигром под задним стеклом и влюблен по уши. Что еще надо?
Вольнов пожал плечами:
– Но теперь-то она уже все знает? Я никогда не смогу понять, как женщина может жить с мужчиной, которого не любит. Я это никогда не смогу понять, старик. Когда такие штуки вытворяем мы, я это понимаю, а когда они – нет.
– Здесь может быть куча причин, Вольнов… Возьмем еще пива?
– Давай, только «Жигулевского».
Левин взял бутылку и сам открыл ее черенком ножа, открыл молниеносно и красиво.
– Во-первых, когда проживешь с человеком несколько лет, появляется привычка, во-вторых, есть ребенок, в-третьих, он ее любит, а это, брат ты мой, большое дело для женщины…
– У нее сын?
– Нет. Дочка. И никогда не скажешь по ней, что она – мать… Она однажды сказала, что уже забыла, как это – рожать, и что вообще ей теперь кажется, будто это не она родила дочь.
– Чем она занимается?
– Она многим успела позаниматься. Окончила курсы иностранных языков, работала официанткой в каком-то интуристском заведении, потом переводчицей в самом «Интуристе», потом стюардессой на международной линии, а сейчас в институте, что ли… Это он ее заставил бросить летать. Она несколько раз от него удирала и каждый раз возвращалась. Этот Гелий умеет быть жалким и несчастным, когда захочет… Она боится, что он на самом деле с собой что-нибудь сделает. Боже, какая это чепуха! Он даже не напьется никогда, бережет здоровье… Но когда такие вещи говорят женщине, ей становится страшно…
– Где ты с ней познакомился?
– Я ее давно знаю, помню еще пятнадцатилетней девчонкой… В госпитале лежал здесь, в Архангельске, в сорок пятом, а она нам в палату песца живого приносила…