Выбрать главу

а потом границы

стали придумывать людей.

Границами придуманы —

полиция, армия и пограничники

границами придуманы

таможни

и паспорта.

Но есть, слава богу,

невидимые нити и ниточки,

рожденные нитями крови

из бледных ладоней Христа.

Эти нити проходят,

колючую проволоку прорывая,

соединяя с любовью — любовь,

и с тоскою — тоску,

и слеза, испарившаяся где-нибудь в Парагвае,

падает снежинкой

на эскимосскую щеку.

И наверное, думает

чилийская тюремная стена,

ставшая чем-то вроде каменной границы:

«Как было бы прекрасно,

если б меня разобрали

на

луна-парки,

школы

и больницы...»

И наверное, думает нью-йоркский верзила-небоскреб,

забыв, как земля настоящая пахнет пашней,

морща в синяках неоновых лоб:

как бы обняться —

да не позволяют! —

с кремлевской башней.

Мой доисторический предок,

как призрак проклятый, мне снится.

Черепа врагов, как трофеи, в пещере копя,

он когда-то провел

самую первую в мире границу

окровавленным наконечником

каменного копья.

Был холм черепов.

Он теперь в Эверест увеличился.

Земля превратилась в огромнейшую из гробниц.

Пока существуют границы,

мы все еще доисторические.

Настоящая история начнется,

когда не будет границ.

Но пока еще тянутся невидимые нити,

нам напоминая

про общее родство,

нету отдельно

ни России,

ни Ирландии,

ни Таити,

и тайные родственники —

все до одного.

Мое правительство —

все человечество сразу.

Каждый нищий —

мой маршал,

мне отдающий приказ,

Я — расист,

признающий единственную расу —

11 Е. Евтушенко 321

расу

всех рас.

До чего унизительное слово «иностранец»...

У меня на земле

четыре с половиной миллиарда вождей,

и я танцую мой русский,

смертельно рискованный танец,

на невидимых нитях

между сердцами людей...

А все гитлерята

хотели бы сделать планету ограбленной,

ее опутав со всех сторон

нитями проволоки концлагерной,

как пиночетовский стадион...

Я стоял на скромном австрийском кладбище в ме-

стечке Леондинг над могилой, усаженной заботливы-

ми розовыми геранями. В могильном камне с фото-

графиями не было бы ничего необычного, если бы не

надписи «Алоиз Гитлер 1837—1903» и «Клара Гитлер

1852—1907». Один из гераниевых лепестков, сдутых

ветром, на мгновение повис на застекленных мрачно-

вато-добродушных усах дородного таможенника, ка-

залось, еще не просохших от многих тысяч кружек

пива. Капля начинавшего накрапывать дождя ува-

жительно ползла по седине добродетельной сухоще-

кой фрау. В лицах родителей Гитлера я не нашел

ничего крысиного. Но когда я вспоминал о том, что

натворил на земле их сын, мне казалось, что под

умиротворенной розовостью могильных гераней ко-

пошатся крысиные выводки.

Гитлер был мышью-полевкой, доросшей до крысы.

Крысами не рождаются—ими становятся. Как же он

стал крысой всемирного масштаба, загрызшей столь-

ко матерей и младенцев?

На фоне детского церковного хора в монастыре

Ламбах мальчик Адольф поражает эмбриональной

фюрерской позой — он стоит в заднем ряду выше

всех, с подчеркнутой отдельностью, сложив руки на

груди и устремив глаза в некую, невидимую всем ос-

тальным точку. Впрочем, и на других фотографиях

он стоит выше всех, хотя был маленького роста. На

цыпочки он привставал, что ли? Откуда такая ран-

няя мания величия?

Он был одним из шести детей. Его пережила лишь

Паула, скончавшаяся в 1960 году. Густав прожил

всего два года, Ида—два года, Отто—всего несколь-

ко месяцев, Эдмунд — шесть лет. Кто знает, может

быть, когда крошка Адольф появился на свет, отец

ворчливо говорил матери:

— Судя по всему, и этот долго не протянет...

Может быть, Адольф, подсознательно запомнив-

ший эти разговоры, уверовал в свою исключитель-

ность, когда выжил?

Гитлер вырос сиротой в доме тетки, приютившей

его. Может быть, его озлобил черствый хлеб сирот-

ства? Правда, никаких сведений о том, что тетка би-

ла его или держала в черном теле, нет... По некото-