Я видел разруху войны,
но и мир лицемерный — разруха.
У лжемиротворцев —
крысиные рыльца в пушку.
Всем тем,
кто посеял голод и тела,
и духа, —
фуку!
Забыли мы имя строителя храма Дианы Эфесской,
но помним, кто сжег этот храм.
Непомерный почет фашистенку,
щенку.
Всем вам, Геростраты,
кастраты,
сажавшие,
вешавшие,—
фуку!
Достойны ли славы
доносчики и лизоблюды?
Зачем имена стукачей
позволять языку?
А вот ведь к Христу прососедилось липкое имя Иуды —
фуку!
За что удостоился статуй
мясник Александр Македонский?
А Наполеон — Пантеона?
За что эта честь окровавленному толстяку?
В музеях, куда ни ткнешься, —
прославленные подонки...
Фуку!
Усатым жуком навозным
прополз в историю Бисмарк.
Распутин размазан по книгам
подобно густому плевку.
Из энциклопедий всемирных
пора уже сделать бы высморк —
фуку!
А ты за какие заслуги
еще в неизвестность не канул,
еще мельтешишь на экране,
хотя превратился в труху,
ефрейтор — Колумб геноцида,
блицкрига и газовых камер?
Фуку!
И вам, кровавая мелочь,
хеопсы — провинциалы,
которые лезли по трупам—
лишь бы им быть наверху,
сомосы и Пиночеты,
банановые генералы,
фуку!
Всем тем, кто в крови по локоть,
но хочет выглядеть чистенько,
держа про запас наготове
колючую проволоку,
всем тем, в ком хотя бы крысиночка,
всем тем, в ком хотя бы фашистинка, —
фуку!
Джек Руби прославленней Босха.
Но слава ничтожеств — ничтожна,
п если нажать на кнопку втемяшится в чью-то башку,
свое последнее слово
планета провоет истошно:
фуку!
Сикейрос писал мой портрет.
Между нами на забрызганном красками табурете
стояла бутылка вина, к горлышку которой припадали
то он, то я, потому что мы оба измучились.
Холст был повернут ко мне обратной стороной, и
что на нем происходило, я не видел.
У Сикейроса было лицо Мефистофеля.
Через два часа, как мы и договорились, Сикейрос
сунул кисть в уже пустую бутылку и резко повернул
ко мне холст лицевой стороной. »
— Ну как? — спросил он торжествующе.
Я подавленно молчал, глядя на нечто сплюснутое,
твердокаменно-бездушное.
Но что я мог сказать человеку, который воевал
сначала против Панчо Вильи, потом вместе с ним, и
участвовал в покушении на Троцкого? Наши масшта-
бы были несоизмеримы.
Однако я все-таки застенчиво пролепетал;
— Мне кажется, чего-то не хватает...
— Чего? — властно спросил Сикейрос, как будто
его грудь снова перекрестили пулеметные ленты.
— Сердца... — выдавил я.
Сикейрос не повел и бровью. Дала себя знать ре-
волюционная закалка.
— Сделаем, — сказал он голосом человека, гото-
вого на экспроприацию банка.
Он вынул кисть из бутылки, обмакнул в ярко-
красную краску и молниеносно вывел у меня на груди
сердце, похожее на червовый туз.
Затем он.подмигнул мне и приписал этой же крас-
кой в углу портрета:
«Одно из тысячи лиц Евтушенко. Потом нарисую
остальные 999 лиц, которых не хватает». И поставил
дату и подпись.
Стараясь не глядеть на портрет, я перевел разго-
вор на другую тему:
— У Асеева были когда-то такие строки о Мая-
ковском: «Только ходят слабенькие версийки, слухов
пыль дорожную крутя, что осталось в дальней-даль-
ней Мексике от него затеряно дитя». Вы ведь встре-
чались с Маяковским, когда он приезжал в Мексику...
Это правда, что у Маяковского есть сын?
Сикейрос засмеялся:
— Не трать время на долгие поиски... Завтра
утром, когда будешь бриться, взгляни в зеркало.
Последнее слово мне рано еще говорить —
говорю я почти напоследок,
как полуисчезнувший предок,
таша в междувременьн тело.
Я -
не оставлявшей объедков эпохи
случайный огрызок, объедок.
История мной поперхнулась,
меня не догрызла, не съела.
Почти напоследок:
я —
эвакуации точный и прочный безжалостный слепок,
и чтобы узнать меня,
вовсе не надобно бирки.
Я слеплен в пурге
буферами вагонных скрежещущих сцепок,
как будто ладонями ржавыми Транссибирки.