ная культурой, перестает быть революцией. Блок был
поэтом антипокоя. «И вечный бой... Покой нам только
снится», «Уюта — нет, покоя — нет», «Тот, кто пой-
мет,. что смысл человеческой жизни заключается в
беспокойстве и тревоге, уже перестанет быть обывате-
лем. Это будет уже не самодовольное ничтожество:
это будет новый человек...» Но, восставая против обы-
вательского покоя, Блок отстаивал право поэта на
пушкинские «покой и волю». «Они необходимы поэту
для освобождения гармонии». Блок предостерегал от
бестактного администрирования, от назойливого уп-
равленчества искусством: «Но покой и волю тоже
отнимают. Не внешний покой, а творческий. Не ребяче-
скую волю, не свободу либеральничать, а творческую
волю—тайную свободу... Пускай же остерегутся от худ-
шей клички те чиновники, которые собираются напра-
вить поэзию по каким-то собственным руслам, посягая
на ее тайную свободу и препятствуя ей выполнять ее
таинственное назначение». Когда часть интеллигенции
упала до недостойного злорадства «чем хуже, тем луч-
ше», Блок не предал предназначения поэта. Это пред-
назначение не злорадство и не подхалимство, а забота.
Пушкинская речь Блока, может быть, невольно для
него самого стала его завещанием. Каждое слово в
этой речи было оплачено ценой всей жизни. Жизни
непростой, но разве есть па свете хоть одна так на-
зываемая «простая жизнь»? Не отказываясь от своего
всегдашнего презрения к «черни», Блок пришел к
пушкинскому ощущению почти неопределимого, но
тем более великого от своей неопределимости поня-
тия — «народ», «...нужно быть тупым или злым чело-
веком, чтобы думать, что под чернью Пушкин мог
разуметь простой народ».
Стряхнув с плеч навязываемую ему жреческую
тогу одинокого творца, Блок пригласил в соавторы
«Двенадцати» улицу. Дело литературоведов помнить,
что строчку «юбкой улицу мела» предложила заме-
нить жена Блока на более сочную: «шоколад Миньон
жрала». А кто подсказал эту строчку Любови Дмит-
риевне? Улица. Но в отличие от пришедших затем
пролеткультовских глашатаев «растворения в стихии»
Блок, впустив улицу в себя, растворяться в ней не
хотел. Безликость массовая ничем не лучше безлико-
сти личной. Дореволюционной литературной модой
был индивидуализм, культ собственного «я». Блок
ушел от этой моды, но он уловил опасность пролет-
культовского безличностного «мы». Несмотря на свое
религиозно-идеалистическое воспитание, Блок инстинк-
тивно пришел к нравственному социализму, ибо социа-
лизм и предполагает не коллектив роботов, а кол-
лектив индивидуальностей. «И все уж не мое, а на-
ше, и с миром утвердилась связь». Не стоит искусст-
венно изображать Блока даже в конце его жизни
как чуть ли не марксиста, чем, к сожалению, грешат
некоторые блоковеды-доброхоты. Мучительный раз-
рыв между образом Христа и церковью, начиная от
инквизиции и кончая анафемой Льву Толстому, при-
вел Блока к революции как к обещанию всемирного
братства. «Учение Христа, установившего равенство
людей, выродилось в христианское учение, которое
потушило религиозный огонь и вошло в соглашение
с лицемерной цивилизацией, сумевшей обмануть и
приручить художников и обратить искусство на слу-
жение правящим классам, лишив его силы и свободы.
Несмотря на это, истинное искусство существовало...
и существует, проявляясь то здесь, то там криком
радости или боли вырвавшегося из оков свободного
творца. Возвратить людям всю полноту свободного
искусства может только великая и всемирная Рево-
люция, которая разрушит многовековую ложь циви-
лизации и поднимет народ на высоту артистического
человечества».
Даже по этой цитате можно понять, что образ
Христа в «Двенадцати» вовсе не так случаен, как
неопределенно и уклончиво об этом писал сам Блок.
Не является ли Христос, все-таки не покинувший
красногвардейцев среди разыгравшейся вьюги, воз-
мездием тому «невеселому товарищу попу», который
застрял на островке перекрестка вместе с буржуем.
упрятавшим нос в воротник? Что же привело Блока
к революции? Историзм его мировоззрения.
Ценя Бунина как мастера: «Это настоящий поэт,