Выбрать главу

торые легко могли воспламениться. Цветаева неда-

ром сравнила свои стихи с «маленькими чертями, во-

рвавшимися в святилище, где сон и фимиам». Она,

правда, не доходила до такого сознательного эпата-

жа, как футуристы, призывавшие сбросить Пушкина

с парохода современности. Но, однако же, услышать

от двадцатилетней девчонки такие самонадеянные

строки, как, например:

402

Разбросанным в пыли по магазинам

(Где их никто не брал и не берет!)

Моим стихам, как драгоценным винам,

Настанет свой черед —

было не совсем приятно поэтам, уверенным в драгоцен-

ности стихов только из собственного винограда.

В ней было нечто вызывающее, в этой девчонке. Вся

поэзия, например, Брюсова, была как аккуратно об-

ставленная полумузейная гостиная в Доме Поэзии.

А поэзия Цветаевой не могла быть ни вещью в

этом доме, ни даже комнатой — она была вихрем,

ворвавшимся в дом и перепутавшим все листочки

эстетских стихов, переписанных каллиграфическим

почерком. Впоследствии Цветаева скажет: «Всему

под небом есть место — и предателю, и насильнику,

и убийце, а вот эстету — нет! Он не считается, он вы-

ключен из стихии, он — нуль». Цветаева, несмотря

на свой кружевной воротничок недавней гимназистки,

явилась в Дом Поэзии как цыганка, как пушкинская

Мариула, с которой она любила себя сравнивать.

А ведь цыганство — это торжествующая над домови-

тостью бездомность. Уже в первых цветаевских сти-

хах была неизвестная доселе в русской женской по-

эзии жесткость, резкость, впрочем, редкая и даже

среди поэтов-мужчин. Эти стихи были подозритель-

но неизящны. Каролина Павлова, Мирра Лохвицкая

выглядели рядом с этими стихами как рукоделие ря-

дом с кованым железом. А ведь ковали-то еще сов-

сем девичьи руки! Эстеты морщились: женщина-куз-

нец — это неестественно. Поэзия Ахматовой все-таки

была более женственна, с более мягкими очертани-

ями. А тут — сплошные острые углы! Цветаевский

характер был крепким орешком — в нем была пу-

гающан воинственность, дразнящая, задиристая аг-

рессивность. Цветаева этой воинственностью как бы

искупала сентиментальную слюнявость множества

томных поэтессочек, заполнявших в то время сво-

ей карамельной продукцией страницы журналов, реа-

билитируя само понятие о характере женщин, пока-

зывая своим примером, что в этом характере есть

не только кокетливая слабонервность, шармирующая

пассивность, но и твердость духа, и сила мастера.

Я знаю, что Венера — дело рук,

Ремесленник, — я знаю ремесло.

403

В Цветаевой ничего не было от синечулочного

суфражизма — она была женщиной с головы до пят,

отчаянной в любви, но сильной и в разрывах. Мятеж-

ничая, она иногда признавала «каменную безнадеж-

ность всех своих проказ». Но — независимостью все-

го своего творчества, своего жизненного поведения

она как еще никто из женщин-поэтов боролась за

право женщин иметь сильный характер, отвергая

устоявшийся во многих умах женский образ женствен-

ности, саморастворения в характере мужа или лю-

бимого. Взаиморастворение двоих друг в друге — это

она принимала как свободу и так умела радоваться

пусть недолгому счастью:

Мой! — и о каких наградах.

Рай — когда в руках, у рта —

Жизнь: распахнутая радость

Поздороваться с утра!

Где же она — мятежница, гордячка? Какие прос-

тые, выдышанные, любящие слова, под которыми под-

пишется любая счастливая женщина мира. Но у

Цветаевой была своя святая самозаповедь: «Я и в

предсмертной икоте останусь поэтом!» Этого она не

отдавала никому ни за какое так называемое счас-

тье. Она не только умела быть счастливой, но умела

и страдать, как самая обыкновенная женщина.

Увозят милых корабли,

Уводит их дорога белая...

И стон стоит вдоль всей земли:

«Мой милый, что тебе я сделала?»

И все-таки счастью подчиненности в любви она

предпочитала несчастье свободы. Мятежница просы-

палась в ней, и «цыганская страсть разлуки» броса-

ла ее в бездомное «куда-то»:

Как правая и левая рука —

Твоя душа моей душе близка.

Мы смежены блаженно и тепло,

Как правое и левое крыло.

Но вихрь встает — и бездна пролегла

От правого — до левого крыла!