дисциплина. Стихии Цветаева не позволяла хозяйни-
чать в ее ремесле — здесь она сама была хозяйкой.
406
Марина Ивановна Цветаева — выдающийся поэт-
профессионал, вместе с Пастернаком и Маяковским
реформировавшая русское стихосложение на много
лет вперед. Такой замечательный поэт, как Ахматова,
которая так восхищалась Цветаевой, была лишь хра-
нительницей традиций, но не их обновителем, и в
этом смысле Цветаева выше Ахматовой. «Меня хва-
тит на 150 миллионов жизней»,— говорила Цветаева.
К сожалению, и на одну, свою, не хватило.
В. Орлов, автор предисловия к однотомнику Цве-
таевой, вышедшему в СССР в 1965 году, на мой
взгляд, незаслуженно упрекает поэта в том, что она
«злобно отвернулась от громоносной народной стихии».
Злоба — это уже близко к злодейству, а по Пушкину:
«Гений и злодейство — две вещи несовместные».
Цветаева никогда не впадала в политическую злобу —
она была слишком великим поэтом для этого. Ее
восприятие революции было сложным, противоречи-
вым, но эти противоречия отражали метания и иска-
ния значительной части русской интеллигенции, вна-
чале приветствовавшей падение царского режима, но
затем отшатнувшейся от революции при виде крови,
проливаемой в гражданской войне.
Белым был — красным стал:
Кровь обагрила.
Красным был — белым стал:
Смерть побелила.
Это была не злоба, это был плач.
Не случайно Цветаевой так трудно оказалось в
эмиграции, потому что она никогда не участвовала в
политическом злобстве и стояла выше всех групп и
группочек, за что ее и клевали тогдашние законода-
тели мод. Их раздражала ее независимость, не толь-
ко политическая, но и художественная. Они цеплялись
за прошлое, ее стих рвался в будущее. Поэтому он
оказался бездомен в мире прошлого.
Цветаева не могла не вернуться в Россию, и она
это сделала. Она сделала это не только потому, что
жила за границей в ужасающей бедности. (Страшно
читать ее письма чешской подруге Анне Тесковой,
когда Цветаева просит прислать ей в Париж прилич-
ное платье на один чудом полученный концерт, ибо
ей не в чем было выступать.) Цветаева сделала это не
только потому, что великий мастер языка не могла
407
жить вне языка. Цветаева сделала это не только по-
тому, что презирала окружающий ее мелкобуржуаз-
ный мир, заклейменный ею в «Читателях газет», в
«Крысолове», не только потому, что ненавидела фа-
шизм, против которого она так гневно выступала в
своих чешских стихах. Цветаева вряд ли надеялась
найти себе «домашний уют» — она дом искала не
для себя, а для своего сына и, главное, для своих
многочисленных детей-стихов, чьей матерью она была,
и она — при всей своей обреченности на бездом-
ность — знала, что дом ее стихов — Россия. Возвраще-
ние Цветаевой было поступком матери своих стихов.
Поэт может быть бездомным, стихи — никогда.
ОГРОМНОСТЬ И БЕЗЗАЩИТНОСТЬ
Первое, что возникает при имени «Маяковский», —
это чувство его огромности.
Однажды после поэтического вечера к усталому,
взмокшему от адовой работы Маяковскому сквозь
толпу протиснулась задыхающаяся от волнения сту-
дентка. Маяковский на сцене казался ей гигантом.
И вдруг студентка увидела, что этот гигант раз-
вертывает крошечную прозрачную карамельку и с
детской радостью засовывает ее за щеку. У студент-
ки вырвалось: «Владим Владимыч, вы, такой огром-
ный, и — эту карамельку?» Маяковский ответил ро-
кочущим басом: «Что же, по-вашему, я табуретами
должен питаться?»
Своей огромностью Маяковский заслонял свою
беззащитность, и она не всем была видна — осо-
бенно из зрительного зала. Только иногда прорыва-
лось: «Что может хотеться этакой глыбе? А глыбе
многое хочется... Ведь для себя не важно — и то,
что бронзовый, и то, что сердце — холодной желез-
кою. Ночью хочется звон свой спрятать в мягкое,
в женское...» или «В какой ночи бредовой, недуж-
ной, какими Голгофами я зачат, такой большой и
такой ненужный?» Иногда тема никому не нужной
огромности доходила чуть ли не до самоиздеватель-
ства: «Небо плачет безудержно звонко, а у облач-
ка — гримаска на морщинке ротика, как будто