Выбрать главу

и, вслед грустя,

его тихонечко крестит баба,

как бы крестила свое дитя.

Он долго бродит...

Вокруг все пасмурней.

Охранка — белкою в колесе.

Но как ей вынюхать,

кто опаснейший,

когда опасны в России все!

Охранка, бедная,

послушай, милая:

всегда опасней, пожалуй, тот,

кто остановится,

кто просто мимо

чужой растоптанности

не пройдет.

А Волга мечется,

хрипя,

постанывая.

Березки светятся

над ней во мгле,

как свечки робкие,

землей поставленные

за настрадавшихся на земле.

Ярмарка!

В России ярмарка!

Торгуют совестью,

стыдом,

людьми,

суют стекляшки, как будто яхонты,

и зазывают

на все лады.

95

Тебя, Россия,

оконец растрачивали

и околпачивали в кабаках,

но те, кто врали и одурачивали,

еще останутся в дураках!

Тебя, Россия,

вконец опутывали,

но не для рабства ты родилась.

Россию Разина,

Россию Пушкина,

Россию Герцена

не втопчут в грязь!

Нет,

ты, Россия,

не баба пьяная!

Тебе великая дана судьба,

и если даже ты стонешь,

падая,

то поднимаешь сама себя!

Ярмарка!

В России ярмарка!

В России рай,

а слез — по край,

но будет мальчик —

он снова явится

и скажет праведное:

«Вставай...»

Братская ГЭС

обращается к пирамиде

Пирамида,

снова и снова

утверждаю с пеной у рта,

революций первооснова

есть не злоба,

а доброта.

Если слезы сквозь крыши льются,

строй лишь внешне несокрушим,

и заваривается

революция,

и заваливается

режим.

90

Вот я вижу:

летят воззвания,

уголь — мастеру-гаду в рот,

и во мне — не воды взвывания,

а неистовых стачек рев.

И Россия идет к избавленью,

кровью тысяч землю багря,

сквозь централы, расстрел на Лене,

сквозь Девятое января.

И в боях девятьсот пятого,

и в маевках, флагами машущих,—

всюду брезжит светло,

незапятнанно

яснолобость симбирского мальчика.

Кто-то ночью,

петляя, смывается,

кто-то прячет шрифты под полой,

и, как лава, из глоток в семнадцатом

сокрушающее:

«Долой!»

Но вновь,

оттирая правду назад,

неправда к власти протискивается.

И вот,

пирамида,

взгляни:

Петроград.

Временное правительство.

Под вихрь витийственных словечек,

о славе грезя мировой,

скакнул в премьеры человечек

с вертлявой полой головой.

Он восклицал о прошлом горько.

Он лясы лисанькой точил,

а потихоньку-полегоньку

все то же прошлое тащил.

«Народ! Народ!» —

кричал под марши,

но лучше уж бесстыдный гнет,

4 Е. Евтушенко 97

чем угнетать народ,

как раньше,

крича:

«Да здравствует народ!»

Следили Зимнего колонны

ловчилу в шулерском дыму

с крапленной мастерски колодой

министров, надобных ему.

Он передергивал шикарно,

но пальцы чувствовали крах.

Так шла игра. Менялись карты,

но оставался тот же крап.

А в Зимнем все еще банкеты.

Бокалы узкие звенят,

и дарят девочки букеты,

как это дамы им велят.

И в залах звон, как будто бал там,

и подхорунжий с алым бантом

при николаевских усах

стоит у двери на часах.

И вот, подняв бокал с шампанским,

встает премьер с лицом шаманским,

с просветом в хилых волосах.

Здесь революцией клянутся,

за революцию здесь пьют,

а сами ссорятся, клюются

и все на свете продают.

У них интриги и раздоры,

хоть о единстве и галдят,

и Ярославли и Ростовы

на них презрительно глядят.

Их презирают и солдаты,

и те, кто сеют и куют,

и человеки, что салаты

им, изгибаясь, подают.

С усмешкой сумрачной и странной,

сосредоточен, хитроват,

на их машины под охраной

глядит рабочий Петроград.

93

Он видит, видит их бессилье.

Еще немного — и пора...

Игра в правительство России —

всегда опасная игра.

* * *

Глядит пирамида,

как тяжко, огромно,

сопя,

разворачивается «Аврора»,

как прут на Зимний орущие тысячи...

Глядит пирамида

все так же скептически!