Выбрать главу

Петр Францевич,

скажите,

что видите вы?»

«Я вижу Россию особенной —

Россию без власти кнута,

без власти разбойно-оглобельной —

мне чужды и эта и та.

Но будет в ней власть не ублюдочная,

а нации лучшая часть».

«Наив...

Ни сегодня, ни в будущем

не может народной быть власть.

Народ — это быдло,

Петр Францевич,

и если порою народ

ярмом недовольно потряхивает,

то вовсе не в жажде свобод.

Ему бы —

корма образцовые,

ему бы —

почище хлева...

Свобода нужна образованному,

неграмотному — жратва.

Зачем ему ваши воззвания?»

«Борьба за свободу — сама

великое образование».

«А может, лишь смена ярма?!»

«Стращаете?

Я — с оптимистами.

Еще распахнется простор,

еще государыней Истина

взойдет на российский престол.

Конечно, немножко мы варвары,

конечно, немножко зверье,

и мы из истории вырваны,

но сами ворвемся в нее.

Наследники Пушкина,

Герцена,

мы — завязь.

Мы вырастим плод.

Понятие «интеллигенция»

сольется с понятием «народ»...»

«Да будет мне вами позволено

спросить на нескромный предмет,—

вы с кафедры вроде уволены,

а держитесь, будто бы нет?

Простите вопрос этот каверзный,

но я любопытен —

беда».

«А я —

гражданин.

С этой кафедры

уволить нельзя никогда».

«Шваль посконная с жидами,

прочь с пути,

сигайте в ров!»

Едет пьяный шеф жандармов

с Азой —

дочерью шатров.

И полковнику Гангардту

на служебную кокарду,

раззвенясь во все сережки,

нацепляет Азочка

еще теплую от ножки

розочку-подвязочку.

А в номерах Щетинкина

такая катавасия!

Шампанское шутихами

палит по потолкам.

Плевать, что за оказия —

гуляй Расея-Азия,

а малость безобразия

как соусок пикан.

Купцы в такой подпитости,

что все готовы вытрясти,

Деньга досталась хитростью,

а тратить — разве труд?

Тащи пупки куриные

и пироги с калиною,

а угости кониною —

они не разберут.

Первогильдейно крякая,

набрюшной цепью брякая,

купчина раскорякою

едва подполз к стене.

Орет от пьянства лютого,

от живота раздутого:

«Желаю выдти тутова!

Рубите дверь по мне!»

Безгильдейная Расея

носом ткнулась в снег, косея, —

закаляется.

Как подменная свобода,

Шлюха грязная — суббота

заголяется!

Л в портерной у Лысого,

где птичье молоко,

буфетчик, словно лисонька,

вовсю вострит ушко.

Вас наблюдая,

мальчики,

«папашей» наречен,

к доносцу матерьяльчики

вылавливает он.

Суббота —

день хреновый,

на пьяных урожай,

а если мат —

крамола,

всю Русь тогда сажай.

Но ухо у буфетчика

торчком,

торчком,

торчком

туда, где брат повешенного

сидит еше молчком.

Еще он отрок отроком

с вихрастой головой,

но всем угрюмым обликом

взрослей, чем возраст свой.

И пусть галдят отчаянно,

стаканами звеня,

крамольное молчание

слышней, чем трепотня.

Хмельной белоподкладочник

со шкаликом подлез:

«Эй, мальчик, из порядочных,

рванем-ка за прогресс!»

Буфетчик,

все на ус крути!

Молчит.

Сейчас расколется.

В глазах мальчишеских круги

кровавые расходятся.

И. корчась, будто на колу,

поднявшись угловато,

он шепчет всем и никому:

«Я отомщу за брата!»

Пет, не лощеному хлыщу,

а в дальнее куда-то:

«Я отомщу,

я отомщу,

я отомщу за брата!»

Учел, буфетчик,

записал?

Теперь жандарма свистни,

Всегда доносит гений сам

на собственные мысли.

Еще он юн и хрупковат,

и за него так страшно.

Еще его понятье «брат»

сегодня просто «Саша».

Но высшей родственности боль

пронзит неукоснимо:

ведь человеку брат —

любой,

неправдою казнимый.

И брат — любой,

чей слышен стон

в полях и на заводе,

и брат — любой,

кто угнетен,

но тянется к свободе.

И призрак Страшного суда —

всем палачам расплата,

и революция всегда