выслушиваю глупости с умным видом
и, как все,
с умным видом их говорю,
но когда я умру,
этот сейф откроют,
и прочтут мой альбом,
и поймут запоздало,
что я был —
не как все...»
Я поправил профессора твердо,
но неубежденно:
«Все —
не как все...»
Профессор перешел на лихорадочный шепот:
«Если все —
не как все,
то каждый из нас —
не как все,
но по-своему...
Помните,
мы стояли в муниципальной галерее около Христа
и видели в окне,
как двое подростков
приклеивали плакат
«Остановите нейтронную бомбу
и прочие бомбы!»?
Знаете, о чем я тогда подумал?
Я подумал о том,
что, по мнению этой нейтронной бомбы,
я меньше чем вещь,
если бомба,
все вещи заботливо сохраняя,
и не подумает меня сохранить.
А я, повторяю,
болезненно самолюбивый.
Ну хорошо, предположим,
она сохранит мой сейф,
потому что сейф — это вещь,
и альбом сохранит, потому что альбом — это вещь.
Но если она уничтожит всех,
кто может прочесть мой альбом,
то, значит, никто
никогда не узнает,
что я был
не как все,
потому что не будет всех
и сравнить будет не с кем.
И кому будет нужен
какой-то альбом
какого-то профессора из Перуджи,
у которого была холостая подпольная квартира
в Ассизи,
если некому будет помнить
и Льва Толстого?»
Я позволил себе заметить:
«Профессор,
но, возможно, у вас найдутся читатели в бункерах.
Видимо, весьма ограниченный,
но зато особо избранный круг».
Профессор перешел на ненавидящий шепот:
«Особо избранные кем?
Собственной властью,
собственными деньгами?
Вы можете себе представить Толстого,
купившего бункер?
А он был граф
н, кажется, не беден.
В бункерах с эйр-кондишеном и биде
останутся особо избранные отсутствием совести.
А потом эти избранные
вылезут из бронированных берлог,
писая от радости —
кто на Лувр,
кто на Сикстинскую капеллу,
и будут пересыпать в ладонях
с бессмысленным торжеством
бессмысленные деньги,
примеряя по-дикарски то корону Фридриха
Барбароссы,
то тиару последнего папы —
если, конечно, он сам не окажется в бункере.
Они захватят
особо избранных женщин
в свои бункера
и, покряхтывая, приступят
к размножению исчезающей человеческой расы.
Но все это кончится пшиком.
Откроется грустный секрет:
все
так называемые сильные мира сего —
законченные импотенты.
Они и не догадаются
захватить в бункера крестьян,
и будут сеять медали
и пуговицы от мундиров,
и будут жрать консервированным
даже хлеб,
и будут слышать кудахтанье
лишь консервированных куриц.
Они и не догадаются
захватить в бункера
пролетариат,
и будут ковыряться
серебряными вилками
в автомобильных моторах,
и будут колоть дрова — пилой,
а пилить дрова — топором,
и канализацию разорвет
от особо избранных экскрементов.
Сильные мира сего
и до взрыва жили как в бункерах,
соединенные с миром
посредством телефонов и кнопок,
и взорванные телефонистки,
и взорванные секретари
мстительно захохочут
над беспомощностью шефов.
Сильные мира сего
бессильно начнут замерзать
и будут отапливаться
Данте и Достоевским,
а когда закончится классика,
доберутся и до моего альбома,
сжигая с ним вместе все
о всех,
кого я любил...
А когда станет пеплом все то,
что может сделаться пеплом,
последний сильный мира сего
в горностаевой мантии Людовика
закричит:
«Вселенная — это я!» —
и превратится в ледышку
под скрежет полярных айсбергов,
разламывающих Нотр-Дам».
«У вас температура, профессор...» —
я прервал его осторожно.
Он захохотал:
«Да, слава богу, пока еще температура,
температура человеческого тела».
Мама,
мне страшно не то,
что не будет памяти обо мне,
а то,
что не будет памяти.
И будет настолько большая кровь,
что не станет памяти крови.
Во мне,
словно семь притоков,