Выбрать главу

«Так чо же мы тут...

Пойдем до избы...»

А в избе,

поставив на стол омулька, и бруснику,

и бутылку виски «Белая лошадь»,

доскакавшую неизвестно как до ее буфета,

рассказала она,

что была поварихой

у костра,

который на мамином фото,

и таскала записки из палатки в палатку,

от отца —

к неприступной до времени маме,

н всплакнула потом,

ничего не добавив,

лишь вздохнула:

«Ну, главное, Сашенька жив...»

И я понял все,

что за этим вздохом.

Я спросил:

«Ну а как вы меня узнали —

ведь вы же меня не видели никогда!»

А она засмеялась:

«Да как не узнать-то!

Только Сашенька так елозил рукою

по лицу,

если чо-нибудь шибко хотел».

Про эту встречу я не рассказывал маме.

Отцу — рассказал,

и он сдавленно выдохнул: «Груша!»—

а потом помрачнел

и ладонью

стал растерянно мучить лицо.

Я у «нал от последней жены отца,

как его привезли в больницу на «скорой»

(и которой не оказалось кислородной подушки!)

и положили его в коридоре,

потому что в палатах не было места.

«Здесь сквозняк...—

Она попросила дежурного врача:—

Нельзя ли куда-нибудь,

где не дует?..»

Дежурный врач раздраженно ответил:

«Какая разница!

Он безнадежен

и часа через два откинет коньки...»

Она утверждала,

что в этот момент

отец открыл глаза —

он услышал.

Я нашел

этого дежурного врача

через месяц после отцовской смерти.

Я спросил его только:

«Вы Яснихин?»

131

«Да, Яснихин,—

ответил он в недоуменье. —

А что?»

«Ничего.

Я просто хотел взглянуть вам в глаза».

У него были ясные спортивные глаза учительницы

физкультуры.

Папа,

я поднимаю твой гроб

вместе с твоими сослуживцами

из Союзводоканалпроекта,

от которых не зависит только одно ирригационное

сооруженье —

Лета.

Папа,

я кладу твои немногие,

но честные ордена

на принесенную мной слишком поздно

кислородную подушку.

Папа,

я бросаю на крышку твоего гроба

комья земного шара.

Папа,

а если взорвется нейтронная бомба —

к могиле твоей

тебя помянуть

подползет

только старенькая комсомольская кожанка мамы,

обнимая надгробный камень

рукавами пустыми,

и придет мой пиджак

с торчащей из кармана поллитрой,

которую нечем

и некому

будет вытащить из кармана,

и только фальшиво-жемчужные бусинки,

падая с тени буфетчицы Груши,

зазвенят о надгробный камень,

как настоящий жемчуг.

Папа,

я, как японская девочка,

сделаю из стихов Исикавы Такубоку,

а еще из писем,

которые Груша носила из палатки в палатку,

а еще из учебника геометрии «Гурвиц—Гангнус»

бумажного журавля,

летящего грудью на бомбы.

Папа,

я работаю в пользу России,

Америки,

Йошкар-Олы,

Никарагуа,

Италии,

Сенегала,

даже не знающих о том,

что они составляют фамилию Райнис.

Папа,

я работаю в пользу Латвии,

как работал когда-то мой дед.

* * *

Другой мой дед —

белорус Ермолай Наумович Евтушенко —

носил два ромба перед второй мировой,

а в первую мировую.

был полным георгиевским кавалером.

Я помню его в галифе

и сапогах со скрипом,

с коротким седеньким ежиком,

с раздвоинкой на носу,

с кривыми крепкими ногами старого кавалериста.

По воскресеньям дед приезжал на «эмке» —

на персональной машине, тогда еще редкой,—

с веснушчатым красноармейцем-шофером.

Дед ставил на стол коробку конфет

С неизменными вишнями в шоколаде,

а еще — чекушку,

которую сам выпивал,

после чего он пел белорусские песни,

плясал вприсядку,

плакал,

а после

деда укладывали на диван.

В понедельник за дедом приходила «эмка»,

и он опохмелялся вишнями в шоколаде,

а однажды чокнулся конфетой со мной,

почему-то вздохнув

и горько заплакав.

Но в один понедельник за дедом пришла не «эмка»,

а совсем другая машина,

и дед исчез навсегда.

Мама никогда не бывала в Полесье,

но знала, что там у деда остались