— Ну что, понравилось что-нибудь? Только чест-
но... Что понравилось — подарю... — так и ввинчивал-
ся в меня Пикассо глазами, вращающимися, как у
хозяина тира из книги «Белеет парус одинокий».
Я чувствовал себя Гавриком, но честно пробормотал,
что мне больше нравится голубой период, а не эти
последние работы.
Два молодых человека с напряженными оливко-
выми лицами подпольщиков, не представленные по-
именно, очевидно, по конспиративным причинам (Пи-
кассо попросил фоторепортера из «Юманите» не фото-
графировать их), еще более напряженно перегляну-
лись. Пикассо неожиданно для всех восторженно
захохотал, потребовал шампанского, которое немед-
ленно возникло на подносе в руках хозяйки, как будто
было на наших глазах создано из ничего воображе-
нием гения.
— Жива Россия-матушка! Жива! — кричал Пи-
кассо, размахивая бокалом. — Жив дух Настасьи
Филипповны, бросающей в огонь деньги! Ведь каждая
моя подпись даже под плохоньким рисунком — это
не меньше десятка тысяч долларов!
Пикассо обнял меня и поцеловал. От него пахло
свежими яблоками и свежей краской. Два молодых
человека с напряженными оливковыми лицами тем
временем скатали в трубки три холста, указанных
жестом хозяина, и, не попрощавшись, растворились
в огромном, наполненном тюрьмами и заговорами мире.
Картины Пабло,
свернутые в трубки,
вас принимали
молодые руки,
пропахшие в подполье деловитом
гектографами
или динамитом.
Картины Пабло, свернутые в трубки,
какие совершали вы поступки!
В каком-нибудь замызганном подвале
подпольщики вас грустно продавали,
но этим никогда не предавали.
Миллионер
чуть левый
из Нью-Джерси
рукой боксера в рыжеватой шерсти
отсчитывал им деньги,
на которые
печатала воззвания
история,
и на Мадрид
листовок стая падала,
как живопись, разодранная Пабло.
Картины Пабло,
свернутые в трубки,
возможно, краски ваши были хрупки,
но вас,
как дополнительная краска,
скрепляла кровь
кастильца или баска.
Для тех картин,
лишенных света, воздуха,
в стране распятой
не нашлось ни гвоздика.
Гвоздей десятки тысяч
уходили
на грузные портреты каудильо,
ценители,
как он хвалился,
классики,
которому мешали
все «пикассики».
И стали стены столькие пусты
из-за жандармской той переоценки.
Когда людей всех лучших ставят к стенке,
со стен сдирают лучшие холсты.
Был запрещен Пикассо,
но выласкивали
по-ханжески Эль Греко и Веласкеса.
Для классика живого — нету места.
А мертвый классик тих —
не жди протеста.
Но от такого лицемерья века
хотел свернуться в трубку
и Эль Греко.
Но воины Веласкеса
под латами,
но мальчики Мурильо под заплатами
Пикассо в трубках
на груди запрятали!
Но инсургенты Гойи
на расстреле
сквозь эти трубки
на убийц смотрели!
Картины Пабло,
свернутые в трубки,
вы мчались на конях,
садились в шлюпки
и даже становились парусами,
себя спасая от погони сами!
И, может быть,
подпольщик в Барселоне,
взяв эту трубку
в юные ладони,
как будто в потайной трубе подзорной
в ней видел мир прекрасный —
не позорный,
лишь совести и небу поднадзорный.
Картина в трубке,
как сестра Эль Греко,
к маслиновым глазам прижавшись крепко,
дарила им возможность видеть что-то,
что невозможно видеть из болота.
Увидел глаз волшебной той трубы
то, что не видно трусам и невеждам:
изгнание искусства из страны
кончается всегда
победным въездом.
Картины Пабло,
свернутые в трубки,
вам приносили голуби, голубки,
из кузниц
и Урала,
и Уэски
в усталых клювах
гвозди для развески.
И, запоздало поклоняясь гению,
Испания в слезах
встречала «Гернику»,
и край холста,
еще в пыли изгнания,
целует,
словно край пробитый знамени.
Бессмертные страницы и холсты
всегда пробиты пулями незрячими.
Сворачиванье в трубки красоты
становится
всемирным разворачиваньем!