Выбрать главу

Молчаливость и сосредоточенность, присущие моему отцу, некоторые люди толковали как признак высокомерия и холодности. Он и в самом деле не любил растрачивать свои чувства и не стремился их выражать, но не потому, что их у него не было, а потому, что считал: чувства – это нечто такое, что заслуживает уважения и нуждается в защите от словесного опошления. Выросший в нищете и лишениях, Старик не мог с безразличием относиться даже к самым банальным случаям чужого несчастья. Идя по улице, он имел обыкновение глядеть прямо перед собой, будто не замечая ничего вокруг, но это не мешало ему увидеть сжавшегося в каком-нибудь углу нищего.

– Дай вот это тому бедняку, – бормотал отец, протягивая мне монету.

Однажды при подобном случае один художник, сопровождавший нас, не удержался от замечания:

– Ты уже решил социальный вопрос…

– Нет, но зато решил вопрос с обедом этого человека, – ответил Старик.

В другой раз моя тетка, учительница, рассказывала о злоключениях одного из бедных ее воспитанников, которому приходилось ночевать в сыром подвале.

– Пусть приходит и живет у нас, – коротко сказал отец. Тетка удивленно взглянула на него поверх очков.

– Но у тебя своих двое…

– Где двое, там найдется место и третьему, – пожал плечами Старик.

И нас стало трое.

«Холодность» моего отца выражалась, между прочим, в его сдержанности в отношении к собратьям по перу. Он общался кое с кем из писателей, но чурался модных мест, где устраивали свои сборища интеллектуалы. Знаменитое кафе на бульваре царя Освободителя он посетил, если мне не изменяет память, один-единственный раз, причем это произошло совершенно случайно, однажды вечером, потому что заведение было почти пустое и потому что Илия Бешков, который был с нами, захотел зайти туда. То, что отец сторонился профессиональной писательской среды, снискало ему славу отшельника, однако это основывалось не только на его пренебрежении к посредственности, поднимающей вокруг себя шумиху, но и на его отвращении к привычным в подобных кругах сплетням и личной вражде. Он не испытывал интереса к чужим творческим замыслам, а еще меньше любил делиться собственными, убежденный, что разговоры разрушают их и что дело можно обсуждать только после того, как оно действительно превратилось в дело.

Конечно, немало было и таких людей творческого круга, которых отец уважал как писателей. С некоторыми из них, как Лилиев или Траянов, его связывала старая дружба, но его встречи с этими поэтами были редкими и нерегулярными. Других же его близких друзей – Димчо Дебелянова, Гео Милева и Христо Ясенова – давно не было в живых. Его связи с Елином Пелином, Йовковым, Стаматовым ограничивались официальным знакомством. Сравнительно чаще он виделся с некоторыми из более молодых – Фурнаджиевым, Каралийчевым, Светославом Минковым.

Но этот же человек, проявляющий такую сдержанность в отношении большинства своих коллег, порой охотно заглядывал в квартальную пивную угоститься с нашим слугой Павлом. Сначала Павел усаживался на краешек стула, смущаясь, не поднимал глаз с полу, пока, бывало, отец не скажет:

– Да сядь ты как человек! А то еще трезвым свалишься со стула.

Когда к нему приходили по разным писательским делам, отец по обыкновению лаконично приказывал: «Скажи, что меня нет дома!» Ненавидя любую ложь, он позволял себе эту единственную и прибегал к ней по нескольку раз в день, чтобы иметь возможность спокойно работать. Однако эта ложь во спасение дала начало легендам, будто он был нелюдим и груб с людьми. Но Старик считал, что то, что он пишет – пишет именно для людей, и что люди далеко не исчерпываются этими пятью посетителями, которые отнимут у него пять часов в разговорах, и что для писателя «люди» – это прежде всего читатели.

Но этот же самый человек, готовый спрятаться от не вовремя свалившегося на голову собрата, уделял время заботам самых разных знакомых, приходящих «по важному делу», разумеется, важному для них самих, а не для него. Был один изобретатель, годами подряд приходивший каждую неделю и по нескольку часов занимавший его своими открытиями «вечного двигателя». Был один пропащий артист, который однажды утром зашел к нам, чтобы перехватить немного взаймы, а ушел через шесть месяцев. Был один известный протогеровист, долгое время скрывавшийся от пуль михайловистов в кабинете отца. Не говоря уже о студентах Старика или моих друзьях, которые то и дело ночевали у нас на кухне.

Однажды, придя из школы, я заглянул в кабинет и увидел незнакомого посетителя крупного телосложения и с бритой головой. Незнакомец засиделся. Из соседней комнаты я не мог слышать разговора, потому что гость говорил вполголоса.

– Кто это был? – спросил я, когда посетитель ушел.

– «Дежурный», – ответил отец, уткнувшись в бумаги и явно собираясь наверстать упущенное.

– Взломщик? – вскричал я, и голос мой задрожал от волнения. Еще бы, ведь это была кличка знаменитого в то время взломщика сейфов.

– Да. Только что его выпустили из тюрьмы, – снова пробормотал отец.

– И зачем ты ему понадобился?

– Предлагает вместе выпускать фальшивые деньги… – засмеялся Старик.

У него была такая привычка – неожиданно рассмеяться. В такие мгновения лицо его странным образом преображалось, молодело. Увидев, что я не отхожу от письменного стола и у меня готов сорваться с языка новый вопрос, отец перестал смеяться, посерьезнел и объяснил:

– Друг с фронта вернулся. Ну ладно, мне надо работать.

Человек, считавшийся «утонченным эстетом» и «аристократом духа», не видел ничего особенного в дружеской беседе с уголовником. Ранг и занятие человека для него не имели никакого значения. Он гораздо больше общался со своими учениками, чем с коллегами профессорами. Студенты часто приходили к нему домой или приглашали его на свои вечеринки.

Случалось, конечно, и ему ошибаться в людях, но гораздо чаще ему достаточно было беглой беседы с человеком, чтобы разобраться в нем.

– Не води ты больше ко мне этого Ноздрева! – сказал он однажды, после того как я явился к нему с одним мошенником и хвастуном, предлагавшим издать какую-то книгу отца.

Для краткости Старик характеризовал знакомых литературными прозвищами. По его примеру и я иногда пользовался этим приемом, но не так удачно.

– Неплохой человек, – сказал я как-то об одном близком нам человеке, – правда, немного он Дон-Кихот.

– Дон-Кихот? – возразил отец. – Да это живой Тартарен.

Многочисленные и нередко странные связи Старика отнюдь не способствовали разрушению фантастических легенд о нем, наоборот, они по-своему питали их. Одни объявляли его чудаком, другие – выжившим из ума, как выразилась сестра моего однокашника.

Находились также люди, которые считали, что безразборные знакомства отца с разными типами объясняются своебразной писательской корыстью – коллекционированием разновидностей человеческой фауны. Слов нет, писательское любопытство в нем никогда не дремало, но в его связях с окружающими оно никогда не выступало на передний план. Ограничиваться рассмотрением людей сквозь лупу значило для него оказаться в роли врача, исследующего больного не с целью лечения, а ради изучения особенностей болезни.

Пристрастность была чертой его темперамента. Если ему доводилось стать свидетелем чего-либо, он не мог равнодушно пройти мимо. Вот почему ему, в молодости бывшему сторонником политической неангажированности, было уготовано – прежде чем он разделил наши позиции – с головой окунуться в одну политическую драму: македонскую. Не хочу сказать, что он забросил писательскую работу и целиком отдался борьбе с терроризмом – это было не в его характере. Но именно как писатель и он наперекор угрозам встал на сторону людей, которых в те дни расстреливали прямо на улицах Софии, потому что над убийцами распростерлась сень благословления дворца.