Выбрать главу

— А вы что, меня оправдывать не собираетесь?

Роман Иванович прерывает нашу милую беседу:

— Вы приглашены, подследственный Иванов в связи с окончанием следствия и закрытием вашего дела. Вам все понятно?

— Да.

— Я буду читать ваше дело, вы и ваш адвокат контролировать правильность записанного с ваших слов. В случае несогласия, неточностей, неправильностей или ошибок вы имеете право ввести исправления или указать собственное мнение на тот факт, который по вашему мнению указан или освещен неправильно. Все ясно?

— Ясно.

— Начинаем. В январе 1978 года, я, Иванов Владимир Николаевич, 22 октября 1958 года рождения, место рождения — город Омск…

Монотонное бубнение чуть не усыпило. Спасли от сна загорелые коленки адвоката Ленки. Она чувствует мой взгляд, видит мое обостренное внимание и чуть улыбается — совсем немного, и чуть хмурится, и морщит лоб, и одергивает юбку… Она, непокорная, из тонкой и мягкой светло-серой материи, все норовит на перекос пойти и побольше оголить…

Ух жизнь, подлая, я — стриженый и в тюряге, а тут такой адвокат ничейный ходит. Эх, где мои шестнадцать лет, где мой черный пистолет?!

— Вам все понятно?

— Да, гражданин начальник. Но почему не написать просто — являясь агентами мирового империализма, неся чуждую советскому строю философию, на страх всем честным людям планеты…

— Я же говорил тебе, чужой ты. И постоянно из тебя это вылезает. Замечания, поправки имеются?

— Нет.

— А у вас, товарищ адвокат?

— Нет, с точки зрения уголовно-процессуального кодекса…

— Хорошо, хорошо, значит — расписывайтесь. Все. С плеч долой — из сердца вон. Вы мне, хипы, уже так надоели. Я на вашем вшивом деле полздоровья потерял.

Адвокат что то бубнит насчет суда и прочей галиматьи, а я смотрю на собирающего бумаги следака и такая злость меня разбирает… Не выскажусь — сдохну!

— Роман Иванович…

— Что? — поднимает голову от бумаг. Я и выдаю:

— Ты бы не сильно напрягался, а то по цвету рыла вижу — сдохнешь скоро. До моего суда не доживешь…

Роман Иванович несколько секунд смотрит на меня с ненавистью, с трудом сдерживая кипящую в нем ярость. Ярость благородная вскипает как волна…

— Я-то доживу и до суда твоего, и дальше, а вот как ты в зоне выживешь — вопрос.

На этом и расстаемся. Прощай, Роман Иванович, следак поганый, прощай!

Но напоследок я своего личного адвоката чуть-чуть ущипнул. За… ну на чем сидят. Самую малость. А она сделала вид, что не заметила. Молодец!

Когда у подследственного нет денег на адвоката, то гуманное государство предоставляет адвоката в кредит. Заранее зная, что жертва самого гуманного правосудия будет осуждена и отправлена в исправительно-трудовую колонию. Там-то у нее (жертвы) и высчитают из заработанного и за адвоката, и за все остальное.

Адвоката государство в лице юр. коллегии предоставляет всегда или ну очень молодого, или – ну очень (правильно!) плохого. Остальные в поте лица своего зарабатывают деньги, которые заплатила жертва самого (остальное смотри выше). За исключением хозяйственных преступлений (там, где деньги — логика другая), все заранее известно и неоднократно подтверждалось. Был бы человек, а статья найдется.

Дней через пять меня перекинули из два один в шесть девять. Как я понял, чтоб жизнь медом не казалась…

Большая хата, рыл шестьдесят. Шконок намного меньше и это естественно. Если на воле то здесь, то там дефицит, то почему шконок в тюряге должно хватать? Нелогично это.

Представляюсь в блатном углу и заранее они мне не нравятся. Да, по-видимому, им я что-то не глянулся. Рыла у них толстые, глаза пустые, но важно держатся, плечи широкие.

— Говоришь, политический? А че ты против властей попер?

— Да мне и следак также говорил….

— Ты за базаром следи, земляк, а то рога быстро обломаем!

— Так нет их у меня и не было никогда.

— Нам виднее!

— Что это вы меня напрягаете, я вам что то сделал? Меня менты напрягали, кум напрягал, еще вы…

— Ты че, оборзел?! С кем нас равняешь?!

— Я не равняю, я просто говорю…

Для первого раза спускаю базар на тормозах. Их шесть — я один, да и разобраться надо. Решаю Гансу-Гестапо ксиву написать. Оглядываю хату и вижу длинного, рыжего худого парня, весело скалящего мне зубы. Он сидел на скрученном матрасе под телевизором.

— Ты тоже с этапа?

— Да нет, бери матрац, клади рядом и устраивайся. Я тебе все растолкую.

Я устраиваюсь рядом и через десять минут мне все становится ясно. Хата беспредельная (не соблюдают даже тюремные неписаные законы). Беспредел без предела.

Девять человек, все из одних мест, из Сальска, с Шахт, сбились в кучу, в стаю и загуляли. По воле никто со шпаной и уголовниками не знались, за плечами малолетки нет — вот и начали в хате жить неправильно. У одного отняли, другого опустили, третьего побили… И все по беспределу, не имея на это никакого, даже тюремного, права. Дальше больше, оборзели вконец, озверели, ошибку за ошибкой совершать стали (по жизни тюремной). То блатяка, правильно две малолетки пацаном блатным прошедшего, за норов избили и, вырубив, опустили, оттрахали, а у него кенты, да и вообще — остальным блатякам в других хатах это не понравилось, ну совсем не понравилось! То записки, через их хату идущие, стали задерживать и выбрасывать. То пару раз грев чужой себе забрали. А в тюрьму они в разное время пришли, за разное сели, вот кому срок пришел и поехал на суд, после суда и в другую хату, в осужденку.

А там тоже суд! Суд быстрый да приговор скорый — беспредельничал, тварь, гулял как хотел, мразь!.. По чайнику от души настучали, да штаны стянули. Раз, раз — пидарас!

Когда я пришел в хату, в шесть девять, беспредел достиг своего апогея, высшей точки, какая есть в беспределе. Отнимали все, что хотели, били для разминки и тренировки, спящим велосипеды (горящую бумагу промеж пальцев ног вставляли) да самосвалы (кружки с водой на закрученной веревке над головой подвешивали) делали, опустили-оттрахали уже четверых, не считая того первого блатяка. Вдобавок ко всему, на самое святое руку подняли, за что вообще по всем тюремным законам раньше сразу убивали — резали да и сейчас не милуют. Довески с паек отнимать стали!..

В тюрьме, в СИЗО, хлеб утром дают и на весь день сразу. Хочешь сразу съешь, хочешь с обедом и ужином. Пайка та — полбулки хлеба и кусок сверху. Это и есть довесок. По тюремно-лагерным законам, сложившимся еще в голодные времена, пайка — святое. Пайка наркомовская (от министерства). На пайку не играют, пайку не кидают, на пайку не хляются (не спорят)! Последнему петуху, драному-предраному, последнему менту, гаду, козлу распоследнему, стукачу конченному положена пайка и никто, даже сам господь бог, не может ее отнять (так в идеале должно быть)! Смерть за это! По лагерному — топор за такими ходит.

Так вот, от девяти шесть беспредельщиков осталось, а остальных троих или в этапе, или в осужденке, или в транзите разорвали и опустили. Вот они, видя и зная, что их ждет в конце, и оборзели вконец. По научному — агония. Как третий рейх!

Кострома, как дразнят рыжего, все это мне красочно рассказал, и что меня поразило — не понижая голос и не таясь. Я ему кивнул на блатной угол, где в это время беспредельная семья, громко чавкая, жрала отнятое. Кострома пожал плечами:

— Шакалов бояться, в тюряге не жить. Я им так и сказал и на зуб поклялся — опустят, пусть убивают лучше, я ночью задушу, загрызу хоть одного…

— Эй ты, рыжий черт, придержи язык, а то в глотку забьем, — отозвался один из быков и заржал, поддержанный хохотом остальных семьянинов.

— А ты, очкарик, не вяжись с ним, если хочешь, чтоб бока были целые. Понял? — с угрозой в голосе спросил меня один из беспредельщиков, Орел, лет двадцати, с круглыми глазами, весь такой упитанный. Кабан!..

Я ответил нейтрально, пытаясь еще остаться в стороне:

— Понял!

На время от меня отстали. Хата жила обычной жизнью: играла в домино, шахматы, читала, писала письма, базарила. Но, в отличие от других, виденных мною хат, над этой витала придавленность — голоса звучали тише и глуше, люди оглядывались чаще. И у всех озабоченность на рыле. Вот попал так попал!