Пролетела неделя после всем памятного выступления хозяина. Я успел сделать у майора Безуглова, нач. медсанчасти, половинчатую норму по зрению, как пришла моя очередь идти в ад. Принимать муки.
Два прапора доставили меня в ДПНК, подбадривая на первый раз только криками:
— Давай, давай, шевелись, нам еще многих притащить надо!
Стою навытяжку перед майором Москалевым, сжимая за спиною пидарку.
— Пол будешь мыть, мразь?
— Нет, гражданин начальник!
Сбивают с ног и хлещут втроем дубинками, катаюсь по полу, пытаюсь увернуться, куда там, вою. Что еще остается.
— Встать!
Встаю еле-еле, спина отнимается, в голове гул, все болит и горит.
— Писать заявление в СВП будешь?
— Пошел в жопу, фашист проклятый!
— Что?
Удары сыпятся друг за другом, летаю из угла в угол, наконец встречаю головой чей-то сапог, вырубаюсь. Очнулся от холодной воды, которой меня щедро поливают. Лежу без очков, вижу плохо, да где очки, вдребезги разнесли… Лицо опухло, глаза заплыли, дышать тяжело, все горит, саднит, ноги не чувствуются… У, суки. У, бляди!! Слезы бегут сами собою, от боли, ненависти, бессилия…
— Встать! — гремит над головой. Пытаюсь, но не могу, тело не слушается, все отнимается…
Прапора помогают пинками и дубинками, тащат по коридору штаба. Дверь хозяйского кабинета, меня втаскивают, придерживая, чтоб не упал. ДПНК докладывает:
— Товарищ майор! Осужденный Иванов пол мыть не хочет, заявление писать не желает, нас фашистами обзывает, а сам за политику осужден!
— Фашисты, говоришь? — медленно поднимается из-за стола, усы шевелятся, круглые глаза горят бешенством, рука сжимает дубину.
— На советскую власть руку поднял и здесь не хочешь на путь исправления вставать?
Удары сыпятся куда попало, со страшной силой и быстротой, я удостоен высшей чести — меня лупит сам хозяин, валюсь на пол, катаюсь, пытаюсь забиться под стулья, под стол, везде достают дубинки, сапоги хозяина, прапоров, ДПНК… Убить что ли решили, вою, вою, вою! А-а-а-а!!!
— Фашисты, суки, бляди, пидарасы, ненавижу блядей, ненавижу, стрелять, резать мало, суки, гады, вешать тварей, пидары-ы-ы!!! А-а-а!!!
Очнулся от страшной боли во всем теле и в спине. А-а-!!! Кричу так, что казалось, лопаются сосуды в голове, жилы на горле рвутся! А-а-а!!! Снова теряю сознание, не понимая, что меня так корежит-ломает, почему дышать невозможно, уже крик застрял в глотке, только хриплю а-а-а…
Вторично очнулся от холода, лежал обоссанный, обосранный, истерзанный. Казалось, не было ни одной целой кости, ни одного не вывернутого сустава. Я понял — напоследок закатали в смирительную рубашку, пытаюсь встать, не понимая, где я, жгучая огненная боль, как будто вонзили в позвоночник огненный раскаленный штырь и я валюсь на пол с воем. А-а-а! Ну, суки, ну, бляди, ненавижу!..
Отсидел я в одиночке тридцать девять суток. И хоть мне самому не верится — не сломался. Честно говорю, останавливало меня от написания заявления в СВП, как от меня требовали, только одно. Ненависть! Ни зоновские расклады, ни страх потерять какое-то уважение, нет! Только ненависть! К этим блядям, к этой власти, к этим тварям… Стать одним из них — лучше удавиться! Или еще лучше задавить кого-нибудь…
За эти тридцать девять суток меня били еще несколько раз, не на совесть, а так себе, дежурно. Но каждый раз от души… Три-четыре раза дубьем по спине так, что чуть глаза не лопаются и ссышься мгновенно, и в хату… Спина отнимается, вздохнуть полной грудью не можешь, только зубами скрипишь и всхлипываешь: бляди, пидарасы, твари, козлы, мрази…
На всю жизнь я запомнил те побои и фамилии фашистов, избивающих меня — майор Тюленев, начальник оперативной части майор Остапенко, офицер оперативной части старший лейтенант Марчук, начальник режимной части капитан Шахназаров, офицеры режимной части лейтенанты Саакаев и Урусов, ДПНК майоры Москаленко и Сидорович… Этих я запомнил особо. Были еще прапора, они в зоне работают сутки через двое и только в жилой зоне их в наряде на сутки восемь человек… Пойди узнай их фамилии, у офицеров хоть кабинеты есть, с табличками на двери, ДПНК вся зона по фамилиям знает, а эта блядва массой осталась в памяти.
Вышел я в изменившуюся, затаившуюся зону. Притихшая, задавленная, но еще не сломленная. Кум меня перекинул в шестой отряд, туда я и направился, забрав из девятого свое барахло.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Собрались жулики гулять. Почти со всей зоны собрались в барак шестого отряда. Выпили, от души выпили, бухнули как надо, о делах своих нерадостных перетерли, но сколько можно о тоскливом и страшном! Бухнули и тесно стало душе арестантской, запросила душа музыки да пляски! Да не чертячьей, по принуждению, когда играют да пляшут за чай, а своей, блатной, от всего сердца босяцкого!
Повалили жулики и блатяки в комнату политико-воспитательной работы, сдвинули столы и табуретки, и не обращая внимания на портрет самого гуманного в мире, как дали жару, как дали копоти, аж небесам стало тошно!
Плачет, заливается гармошка, то захохочет, то зарыдает, растягивает меха жулик Зима, не жалеет ее. Что гармошку жалеть — жизнь пропадает! Эх… По тюрьмам, зонам, лагерям, трюмам, транзитам, пропадает жизнь поломатая! Поломатая, исковерканная жизнь, сломанная судьба, надломленная собою, ментами, властью поганой!
Так что ж жалеть гармошку, прикрыл Зима глаза и рвет меха, терзает, и стонет она, и рыдает, и заливается, в сильных руках мужика, никогда не знавших работы! Ноги сами ходят и не выдержала братва — эх, жизнь копейка! Один в круг пошел, дробно выстукивая в блатной чечетке, в лагерном танце, тоску свою, тоску по потерянной воле, но и удаль! Второй, третий… Нет, это не танцы на воле, не твист, не танго, не буги-вуги! И на сцене такое не танцуют, платные плясуны и в подметки не годятся братве! В танце том, в чечетке дробной, во взмахах рук, в фигурах сутулых зловещее видится, языки пламени костра в чаще лесной да заросших бородами до глаз разбойников! Эх, братва, нам бы кистеня, ножи есть у нас! Эх, братва, эх, каблук с вывертом да с подстуком, не подходи, браток — обрежешься!
Разошлась братва — пополам мороз, завтра всех в трюм, под молотки! Завтра Тюлень придет, перо ему в бок, но сегодня наша ночь! Гуляй, братва! Эх…
Разошлась братва не на шутку, жмутся по столам, сдвинутым в кучу, вытаращив глаза, вчерашние малолетки. Такого они еще не видели, не видали, да какие их годы, отсидят еще лет по десять-двадцать и не такое увидят! Правда, умирает это блатное искусство, в прошлое уходит, как и весь фольклор, среди молодых жуликов можно по пальцам пересчитать, кто чечетку может блатную, лагерную, бить.
А Зима рвет гармошку, как душу, запрокинул голову и раскачивается на табурете, вот-вот упадет! И плачет гармонь, и рыдает! Волю братва пропивает! Волю!..
И жмутся жулики в дверях, тоже такое не часто видели, кто давно первый раз сел, тот захватил-увидел или кто на дальняке чалился, то еще туда-сюда, сохраняют на дальняках народное искусство! Ну, а кто по второму разу сидит, да не был в лесу, то и не видел пляски такой, чечетки блатной, удалой да злой! Эх…
Эх, братва, гуляй каторжане, наша ночь, пусть бляди знают, — не задавили! Волю пропиваем, ту малую, что в зоне имели, да Тюлень забрал! Затаились ДПНК с прапорами, режимники с операми, хотя уже не один стукач прибежал, мол, пьют жулики и гуляют, пляски устроили после отбоя, непорядок! Не идут прапора с офицерней, жизни свои поганые берегут, боятся, много жулья да блатных собралось в одном месте, пьяные они да злые, да при ножах все, биться будут, ни дубинки не помогут, ни баллончики с газом… Притаились, бляди, ждут своего часа.