Вот и я, несмотря на то, что лето в разгаре, больше в бараке, на шконке. Или читаю или имитирую, что сплю. А сам думаю, сочиняю, пишу. Очень много я написал, плодовит я и гениален…
Так и живу тихонько-тихонько. Как в подполе мышь. Аж сам удивляюсь. И даже Ямбаторов, встретив меня, идущего из сортира в барак, сказал одобрительно:
— Исправляешься, мразь, мразь! Человеком становишься, мразь, мразь! Когда заявление в СПП принесешь, мразь, мразь?
— Подумаю, гражданин начальник, не сразу все делается…
— Это точно, это правильно, ну иди, иди, мразь, мразь!!
И уже не мне, а кому то другому:
Ты, ты, мразь, мразь! Иди, иди, мразь, мразь!
И пухлым пальцем тычет и волосы поглаживает на висках, а фуражка под локтем, а папка между ног… Офицер, полковник, оплот советской власти! Тьфу на такой оплот, какова власть, таковы и защитнички.
Летят дни, летят месяца, вот и пролетело лето. Незаметно. За работой, мелкими делами зоновскими, суетой да трюмами.
Пришла осень. «Унылая пора, очей очарованье…» Пушкина бы этого, сюда, в унылую пору да смуглым рылом! Хорошо сидеть в собственном имении, обжирать крестьян и восклицать, мол, где же кружка, бухнем, старуха, и сразу сердцу будет веселей…
И его бы в тесный строй строителей будущего, оступившихся и поскользнувшихся, в сырую телогрейку и тряпичную пидарку напялить, за шиворот дождя налить, а впереди еще год сроку распечатанного, и такая тоска, хоть волком вой! Вот тогда я бы посмотрел — «унылая очей очарованье» или другие стишки записал бы сразу… Листья падают за зоной, небо хмурится и сыплет из него всякая мерзость, стою сгорбившись, нахохлившись, как ворона. Скорей бы зима, холодно да не сыро. Зима, лето — год долой, шесть пасок и домой! Фольклор…
Долго тянется развод, долго. Наконец и до меня дошла очередь:
— Иванов!
— Здесь…
— На жопе шерсть! Обзыватся надо, распустились бляди, оборзели суки!..
Не ведусь на ругань, проскакиваю в узкий коридор, вторые двери, бегу по промзоне, тороплюсь. Тороплюсь прищепки стране собирать да бугру Сережке на жизнь зарабатывать. Не было б мужиков, не было б бригады, кем бы командовал, кем бы бугрил? Не кем было б. То-то.
После работы идем в жилую зону. Пошмонали прапора чуток и — в зону. Бригада растусовалась, кто в сортир, кто в столовую — ДП жрать, дополнительное питание передовикам положено, кость от власти. А я не хочу, устал. И от жратвы зековской устал, и от жизни.
Иду потихоньку, на небе темно, лишь зона светом залита. Иду, звездочки пытаюсь усмотреть, сам с собою потихонечку говорю. О чем? Мое дело, я сам с собою говорю, не с вами. Пришел, на шконочку забрался и притих. Нет меня, умер я, и подъем для второй смены не касается. Ни подъем, ни физзарядка… При Иване не жизнь — малина! Его бы, козла, в эту малину…
Собрали всех зеков в клуб. Воскресенье нерабочее, в последнее время это что-то часто стало, ослабляет гайки Советская власть, может кто-то там, в Кремле, мои мысли подслушал или сам додумался, до колонны пятой, вот и страшно им стало, вот и ослабляют террор да режим…
Собрались зеки, ждут. Кто сегодня выступать будет, что за лектор, что за клоун? Хохочут зеки, Ямбаторов к трибуне вышел, а не видно его, только макушка виднеется. Сердится кум, смешно сердится — щеками толстыми трясет, глазки совсем узкие стали и руками пухлыми машет. Принес шнырь клубный подставочку специальную, запихнул в трибуну. Разошлись зеки, хохот, свист, гам. ДПНК рычать пробует, да микрофон не включен. Бардак в зоне, бардак в стране!
Навели порядок, особо голосистых в трюм увели, человек десять. Включили микрофон, Ямбаторов только говорить начал, а из динамиков как свистнет! Зеки так и легли от смеха! Кум по новой сердится, шнырь руками разводит. Успокоились все и Ямбатор начал:
— У нас в колонии происшествие! Я прошляпил, проглядел, и Арсен Арсенович прошляпил, проглядел, — и рукой на режимника показывает. А тот майором стал, в новых погонах красуется.
— Прошляпили мы, проглядели, — убивается на трибуне кум, чуть не плачет. Ни разу такого не было, чтоб кум с трибуны в своих промахах признавался, что за происшествие такое, неужели из ряда вон, может убили кого из управы или изнасиловали хозяина, то-то его за столом не видать…
— Деньги в зону вошли, много денег, под видом чая спрятаны были, вот прапорщик, дурак, мразь, мразь, занес их в зону за пятьдесят рублей, мразь, мразь!! Шестнадцать тысяч занес!
Ого! Вот почему кум убивается, вот почему чуть не плачет!
— Мы зеков в трюм спрятали, а денег нет! Мразь, мразь, прапорщика уволили, все перешмонали, — точно, вчера я был на работе, а в зоне шмон был отменный. Кое-где даже полы вскрыли, да видно без толку.
— И ничего не нашли. Кто скажет администрации — где деньги, тому или УДО или «химия», что светит. Подумайте!
Расходились зеки, вытирая слезы. Такого цирка давно не было! Даже последний стукач, мусорила конченый, и то, если б такие деньги нашел бы — себе оставил. Никуда не понес бы.
И УДО — условно-досрочное освобождение — это не свобода, а суррогат. Вроде на воле, но если совершил преступление, то снова в зону и что не отсидел, добавят. Ну а «химия» — условно-досрочное освобождение с обязательным направлением на стройки народного хозяйства — это совсем та же зона. Вроде тоже на воле, но в общежитии живешь, внизу мент сидит, выход по пропускам, так же проверки. И если нарушения какие-нибудь, выпил там, опоздал к проверке или отказался дежурить — в зону, досиживать. Идут на «химию» и УДО или менты конченые или стукачи. А деньги и в зоне деньги… Посмеялись зеки и разошлись.
Ну, а на следующий день снова веселье, сухой осенний понедельник, солнышко пригревает, и такой цирк!
Фима Моисеевич Гинзбург освобождается. Всю ночь пил с прапорами, ментами, офицерами, подкумками, режимниками… Ведь это событие — зек на свободу выходит. Но не к каждому зеку сам хозяин с кумом ходят проститься… И выпить за грядущее освобождение. Не к каждому!
Фима Моисеевич и есть не каждый. Он не только бессменный зав. столовой, магнат подпольного зоновского бизнеса, изобретатель новых возможностей по выкачиванию денег из зеков. Нет-нет, Фима Моисеевич отсидел день в день пятнадцать лет! А в зоне жил как хотел. А таких и в зоне уважают, даже жулики, по-своему, но уважают! Фима в зоне сидел, а с воли ему мешки со жратвой шли, с водкой да коньяком, с икрой черной да красной. И деньги. А если кто-то переставал посылать, то Фима коротенькое письмецо писал, а что в письме, он в зоне не скрывал. Только адресатов не называл, берег. Писал Фима о том, что плохо ему одному жрать баланду, а вот неплохо бы в компании…
Ведь когда хапнули Фиму Моисеевича по «рыбкиному делу», тогда взяли всех, от министра РСФСР рыбного хозяйства до всех продавцов магазинов «Океан», по всей стране, и никого Фима не сдал… Хоть и били его в прокуратуре, и сроку сулили немного, никого не сдал, хоть следы и вели из магазина, где директорствовал Фима, и в обком, и в горком, и куда только не вели… Один пошел, сам, и весь коллектив магазина. Нет, Фима Моисеевич не романтик блатной жизни, наоборот прагматик, — сдай всех и неизвестно — доживешь ли до суда… Да и после отсидки, кому ты нужен, расхитители предателей в свой ряды не берут. А так, жаль, конечно, пятнадцать лет жизни, ничего не скажешь, но пожил вроде неплохо, мальчонок трахал, коньяк пил, жрал дефицит.. На свободе большинство так не живет, как Фима Моисеевич в зоне жил. Ну а понятие свободы и несвободы относительно…