Выбрать главу

Это была наша последняя встреча с Окой.

Сразу за понтонами после очередного подъема виден стал Перемышль — большое село с церковью, купола которой сверкали своей позолотой в лучах низкого уже солнца, — и захотелось вдруг остаться на ночь именно здесь, в этом красивом селе: времени около шести, а ехать стало труднее — поднялся ветерок, который дул теперь не в спину, а прямо в грудь. Преодолев искушение — для сегодняшнего дня это все-таки слишком малый путь, — я миновал Перемышль и очень правильно сделал: усталость вскоре прошла, ветер утих, жара спала, за несколькими неизбежными подъемами последовал длинный спуск, который опоясывал гору, и слева открылась чудесная панорама — поля, перелески, извилистая река, застывшая в дремотном вечернем спокойствии, — а я опять был хозяином всего этого. Хозяином и частью. Горстями били в лицо мошки, роящиеся над дорогой, стало совсем прохладно, и силы еще прибавилось — можно было ехать и ехать, — но уже темнело, а потому я решил остановиться в первой же попавшейся деревне.

Это оказалась Каменка — пятьдесят с небольшим километров от Калуги.

КАМЕНКА

Родина — это солнце, это небо, это реки и рощи — только такие и никакие другие. Нигде во всем мире нет больше такого, именно такого солнца, нигде нет больше такого, именно такого неба, таких разгульных закатов, щедрых восходов, сказочно светлых березовых рощ. Великая, необозримая, родная Россия: избы, плетни, перелески, озера и реки, болота, луга, стежки, ухабы, покосы, межи, русые косы, сережки, кресты, голубые глаза, головные платочки, морщины, мозоли, ширь, беспечность, доброта…

Каменка — типично русское село: дорога, по обеим сторонам ее — по ряду изб — окошки на улицу, — и прикованные, тоскующие по небу журавли у колодцев.

Был тот тихий вечерний час, когда отяжелевшее солнце вот-вот уже скроется за лесом, а каждый звук отчетливо слышен и разносится далеко — будь то звяк ведра, скрип журавля, плеск, лай или говор. Стадо еще не пригнали, и хозяйки в платочках сидели на лавочках возле изб, глядя на дорогу и отдыхая.

Я ворвался в этот тихий обжитой мир — пришелец, странник, хозяин дороги, обветренный и свободный, только что сломя голову летевший по спуску с возвышенности — так, что удары мошек были как дробь, мошки с ходу забивались в ноздри и в рот, приходилось щурить глаза — и они забивались в ресницы, — я вдыхал полной грудью этот ставший прохладным воздух, вперемешку с мошками, пахнущий росою и тяжелой вечерней пылью, пьянящий своей неожиданной свежестью, — возбужденный, разгоряченный — варвар, гунн, скиф, влюбленный и очарованный. И с ходу, после этой великолепной спартанской, ошеломляющей гонки, я вдруг оказался в совсем ином, совсем другом мире, спокойном, замедленном, и мир этот пленил меня, перестроил, остановил. Еще не снизило темпа разорвавшее оковы сердце, еще отголосками стучало в висках, а я уже ехал совсем-совсем тихо, бесшумно, приглядываясь, примериваясь, где слезть с седла, у кого спросить.

Полная пожилая женщина в платке стояла у колодца, и стройный тонкий журавль послушно кланялся ей, доставая из-под земли ведрами студеную воду.

— Мамаш, как насчет переночевать? У вас нельзя будет? — спросил я с ходу. И остановился.

Женщина взяла полные ведра, понесла их, покачиваясь, раздумывая на ходу, разглядывая меня, такого инородного, непривычного, но все же — в закатанных поношенных брюках, усталого, проголодавшегося, и — согласилась.

— Ну что ж, сынок, давай, в горнице с моим сыном ляжете. Сын у меня приехал. А вы далеко едете-то?

Она поставила ведра у обочины шоссе. Вода выплеснулась и тут же всосалась в сухую землю.

Я терпеть не могу спать с кем-то, а потому, поняв буквально, что с сыном, мол, на одну постель, испугался вдруг, почувствовав скованность, бросив взгляд вдоль длинного ряда притихших изб, ощутив острую тоску по свежему сену, по молоку, по уютности деревенского одиночества, спросил:

— А сеновала нет у вас, мамаша? На сеновале бы…

Женщина поняла мои мысли, взяла свои ведра и сказала с оттенком обиды:

— Сеновала нет, сынок, сын как раз двор и строит, А чем хуже в хате-то? В хате-то лучше, покойнее.

Что было делать? Нельзя пренебрегать ее гостеприимством, не хотелось, и, взяв под уздцы свой велосипед, скрепя сердце, я послушно пошел за нею. И тихий вечерний мир надвинулся на меня, обволок — я уже не был свободным варваром, я был проголодавшимся, уставшим с дороги путником.