Она теперь еще больше его обожала.
Оба посидели молча.
— Ну да, — повторила она самым обиходным тоном. — Я бы помалкивала. И все бы поскорей забыла.
— Забыла бы? — он барабанил пальцами по столу.
— Ну да! Ты только, главное, не переживай, — она с ним говорила, как добрая няня говорит с ребенком — или с сумасшедшим.
И с беспощадной ясностью он понял, что она ни единому его слову не поверила и, в своем великодушии, со своей спокойной мудростью, просто старалась его утихомирить. Он-то думал, что потрясет ее до глубины души; думал, что они проговорят до самого рассвета. И вот! «Я бы все забыла»! И этак снисходительно! И этак спокойно продолжает штопку!
Тут было о чем призадуматься, и крепко призадуматься.
Слезы
— Генри, — крикнула она наутро, когда он уже исчезал на лестнице. — Ты чего это там делаешь?
Она вела себя как ни в чем не бывало. Она была из тех женщин, которые придерживаются той мудрой политики, что лучше оставлять мужей в покое, как бы они вас ни выводили из терпенья. Но у нее, во-первых, тоже были нервы; она тоже была человек. Четыре дня целиком Генри был уж чересчур таинственный!
Он остановился, свесился через перила и странным, сдавленным голосом сказал:
— Поднимись, увидишь.
Рано или поздно она должна была увидеть. Рано или поздно положение, раз уж напряглось, обречено было все больше напрягаться, и не могло не разрешиться взрывом. А в таком случае — чем скорей, тем лучше. И он решился.
Она поднялась и увидела.
Еще в начале лестницы она стала принюхиваться, фыркать, а когда он повернул для нее ручку чердачной двери, она вскрикнула:
— Как тут краской пахнет! Мне и вчера уж показалось…
Будь у нее более гибкий ум, она могла бы вскрикнуть:
— Как тут шедевром пахнет!
Но гибкость ее ума была совсем иного рода.
— Ты что ли стульчик из ванной разрисовываешь?…Ой!
Это восклицание у нее вырвалось, когда, войдя на чердак, она увидела испод картины, помещенной Прайамом на упомянутом стульчике, который он стянул из ванной накануне. Элис отошла к окну, откуда хорошо была видна картина. Она сияла и переливалась в свете утра. Она была прекрасна; вполне подстать множеству картин той же кисти, распределенных по европейским галереям. Она обладала тем бесценным свойством — благородной сдержанности и сиянья вместе — какое отличало все работы Фарла. Она озаряла, она преображала весь чердак; тысячи студентов и любителей от Санкт-Петербурга и до Сан-Франциско, снявши шляпы, холодея от восторга, повалили бы сюда, прознай они, что здесь таится, и если б их сюда пустили. Прайам и сам был доволен; он был в восторге; он волновался. И он стоял перед картиной, переводя глаза с нее на Элис, как молодая мать, когда золовка пришла полюбоваться на младенца. Что же до Элис, та не произнесла ни слова. Перво-наперво, до нее дошло, что у мужа хватало совести тайком от нее, тишком чем-то такое заниматься; потом до нее дошла сама картина.
— И это ты сам сделал? — спросила она неловко.
— Да, — он подтвердил со всей беспечностью, на какую только был способен. — Ну, как тебе? — а про себя подумал: «Теперь она увидит, что я не сумасшедший. Теперь ее проймет».
— Ну, красиво, конечно, — сказала она великодушно, без малейшего однако убеждения. — И что же это у тебя? Мост Патни, да?
— Да, — сказал он.
— Так я и подумала. Мне сразу показалось. Ой, а я и не знала, что ты умеешь рисовать. Да, красиво — для любителя.
Она сказала это твердо, но вместе с тем вкрадчиво, и посмотрела прямо ему в глаза. Так она, со свойственным ей тактом, давала ему понять, что не приняла всерьез то, что он вчера молол. Он опустил глаза, но не она.
— Нет-нет-нет! — вскинулся он, когда она сделала шаг в сторону картины. — Не подходи! Ты как раз правильно стоишь.
— Ох! Ну раз ты не хочешь, чтоб я подошла поближе… — она ему потакала, она его ублажала. — Как жалко, что ты на мосту омнибуса не нарисовал!
— Да вот же он. Смотри, — он показал.
— Ах, ну да! Да, я вижу. Только знаешь, это больше похоже на фургон Картера Патерсена, чем на омнибус. Если б ты буковки нарисовал: «Авангард», или «Юнион Джек» — тогда бы сразу понятно было. Нет, очень красиво, правда. Это ты, наверно, научился рисовать от своего…, — она осеклась. — А что это там сзади за такая красная полосочка?
— Это железнодорожный мост, — пробормотал он.
— Ой, ну конечно! Какая же я бестолковая! Вот бы тебе и поезд туда же уместить. С поездами на картинах что плохо? Они не двигаются никуда. И по мебельным фургонам я замечала. А ты? Но если ты светофор поставишь, людям понятно будет, что поезд остановился. Хотя не помню, есть там на мосту у нас светофор, или же нет.
Он промолчал.
— А с правой стороны у тебя паб «У лося». Надо же. Я сразу его узнала. Да каждый бы узнал.
Опять он промолчал.
— И что ты с этим хочешь сделать? — спросила она ласково.
— Хочу продать, душа моя, — отвечал он мрачно. — Ты, возможно, удивишься, когда узнаешь, что это полотно стоит по меньшей мере восемьсот фунтов. А какой дикий шум поднялся бы на Бонд-стрит и не только, если б обнаружилось, что я здесь пишу себе, вместо того, чтоб гнить в Вестминстерском аббатстве. Подписывать, наверно, не стану — я редко подписывал картины — но поживем-увидим… Я по полторы тысячи получал за мелкие вещицы, похуже этой. Но в данном случае — сколько дадут, за столько и отдам. Нам скоро понадобятся деньги.
Слезы вскипели в глазах у Элис. Она поняла, что он безумней, куда безумней, чем она воображала — эти восемьсот и полторы тысячи фунтов за мазню, где непонятно ничего и глаз не на чем остановить! Когда прекрасные, настоящие картины, с горами и озерами, и в чудных рамках, можно купить у рамочников на Главной улице по три фунта штука! А он про сотни и про тысячи тут толкует! Понятно, — эта блажь, что якобы он может рисовать, пошла с того же бреда, который он вчера ей вываливал. Интересно, что дальше будет? Кто б догадался про ростки безумия в таком прекрасном человеке! Да, пусть безобидного безумия, но ведь безумия! Ей ведь запомнилось, как ее будто кольнуло что-то, когда она узнала, что он остановился в «Гранд Вавилоне» сам по себе — богатый гость! Она тогда подумала, что это очень странно, но, уж конечно, насчет безумия не догадалась. А самое плохое в безобидном безумии — что оно может в любой момент развиться в опасное безумие.
Ей оставалось одно, только одно: обеспечить ему полный покой, укрыть его от всех волнений и тревог. Все на нервной почве — все эти расстройства. Он огорчился из-за смерти своего хозяина. А теперь еще из-за этой неприличной пивоваренной компании он огорчился.
Она шагнула к нему, потом замешкалась. Надо было в секунду все решить, весь план продумать! Собраться с мыслями, пошевелить мозгами! Как бы его приободрить насчет этой дурацкой мазни? Она заметила наивный взгляд, который порою появлялся в его глазах, мальчишеское выражение, не вяжущееся с его седеющей бородой, с брюшком.
Он смеялся, пока она не подошла совсем близко и он увидел слезы в ее глазах. Тогда он перестал смеяться. Она теребила край его халата, подольщаясь.