— Нет, очень даже красивая картина! — повторила она снова. — И, если хочешь, я посмотрю, может, сумею ее продать. Но только, Генри…
— Да?
— Пожалуйста, пожалуйста, не беспокойся ты насчет денег. У нас их куча будет. И вовсе тебе не надо беспокоиться, я не хочу, чтоб ты беспокоился.
— Но отчего ты плачешь? — спросил он шепотом.
— Ах, просто… просто я подумала, какой ты милый, что стараешься так заработать деньги, — солгала она. — На самом деле вовсе я не плачу.
И она выскочила вон, на самом деле плача. Предельно все это было комично, но он счел за благо не бежать за нею, чтоб тоже не расплакаться…
Покровитель искусств
За кризисом на Вертер-роуд № 29 последовало затишье. Прайам продолжал писать, и больше не делал из этого тайны. Однако о его живописи в их разговорах не поминалось. Оба избегали ее касаться, она — на всякий случай, он — из-за того, что ее взгляды на искусство показались ему недостаточно тонкими. В каждом браке есть такой предмет — обычно не один — о котором муж никогда не помянет своей жене, из уважения к своему уваженью к ней. Едва ли Прайам догадывался, что Элис считает, что он сходит с ума. Он думал, что просто кажется ей чудным, как все художники кажутся чудными всем не художникам. Ему было не привыкать: Генри Лик всегда считал его чудным. А насчет того, что не поверила, когда он ей открылся — он не стал осуждать ее за то, что сочла его либо лжецом, либо безумцем. По зрелом размышлении он себе внушил, что просто она сочла всю его историю неловкой шуткой, капризом, одним из бурных приступов дурашливости, какие на него вдруг находили.
Таким образом, ход эволюции, очевидно, прекратился на Вертер-роуд на три дня целых. Но вот произошло одно невероятное событие, после которого прогресс возобновился. Прайам с раннего утра был на реке, делал наброски, потом дошел до Барнса, оттуда свернул на Барнский луг, потом по Аппер-Ричмонд-роуд дошел до Главной улицы. Он стоял на южной стороне Аппер-Ричмонд-роуд, а на северной, почти у самого угла, стояла лавка его табачника. Что-то необычайное в облике этой лавки заставило его пуститься через улицу: табаком он уже запасся. Необычайным был вид витрины. Прайам застыл посреди улицы. Дальше можно было не идти. Посреди витрины стоял его «Мост Патни». Прайам не мог оторвать от него взгляда. Он поверил своим глазам — глаза были самой совершенной его частью и никогда его не обманывали; но будь на его месте человек с обыкновенными глазами, тот едва ли мог бы им поверить. Полотно без всякого сомненья наличествовало в витрине. Вставленное в дешевенькую рамку, какие используют обычно для рекламы мыла и табака. Он почти точно помнил, что эту рамку он уже видел в лавке: она обрамляла рекламу «Теддис Снафа». Видимо, табачник, изъял из рамки джентльмена восемнадцатого века с пальцами под носом и заменил его «Мостом Патни». Так или иначе, рамка была слегка великовата, но зазор как-то не замечался. Крупная надпись на рамке гласила: «Продается». А вокруг располагались сигары обоих полушарий, от тощеньких «Сиак Вифф», по пенни штука, до роскошнейших манильских; и сигареты на всякий вкус; и величавое разнообразье крошки от всех сулимых видов табака; и пенковые трубки, и деревянные, и схемы таинственного их устройства; и мундштуки для сигар и сигарет, уложенные на плюше; и карманные сигарочницы из алюминия и прочих драгоценных металлов.
Сияя здесь, картина выглядела почти нелепо. Прайам посреди улицы залился краской. Ему казалось, что сама нелепость зрелища неизбежно соберет здесь толпы, они запрудят улицу, будут препятствовать движению, а когда какой-то индивид, не вовсе идиот в искусстве, заметит качество картины, — о, тут пойдет такое любопытство публики, так всколыхнется пытливость журналистов! Поразительно, и как это ему хоть на минуту могло взбрести на ум, будто удастся упрятать авторство картины. Она попросту кричала: «Прайам Фарл», каждым сантиметром своим кричала. В любой картинной галерее Лондона, Парижа, Рима, Милана, Мюнхена или Бостона она бы стала центром, средоточием, объектом восторженного поклонения. Она напоминала его знаменитый «Pont d'Austerlitz»[12], висящий в Люксембурге. И ни рамке «химического золота», ни пестрому разнообразью других товаров не под силу было ее убить.
Толпы однако никакой не наблюдалось. Люди проходили туда-сюда, как если бы в десяти милях от них никакого не было шедевра. Вот, правда, служанка, красными руками обнимая каравай, остановилась поглазеть на витрину, но сразу снова побежала мимо.
Первым бессознательным побужденьем Прайама было ворваться в лавку и потребовать с табачника объяснения сего феномена. Но он, разумеется, одумался. Разумеется, он понял, что своим наличием в витрине картина обязана исключительно заботам Элис.
Он медленно побрел домой.
Она выбежала в прихожую на хруст его ключа.
— Ой, Генри, — заговорила она возбужденно, — я что хочу сказать. Прохожу я мимо лавки мистера Эйлмера, а он витрину украшает, и вдруг меня прямо как стукнуло: он же твою картину может выставить. Ну, я подбегаю и его спрашиваю. Он говорит, пожалуйста, но только, говорит, надо ее сейчас же принести. Ну, я сбегала и принесла. Он рамочку нашел, и надпись сделал, и про тебя расспрашивал. Такой любезный. Ты сходил бы, глянул. Думаю, ее и купить могут, ничего не будет удивительного.
Прайам сначала ничего на это не ответил. Просто не мог.
— А что Эйлмер про нее сказал? — спросил он, погодя.
— Ой, — заторопилась жена, — ну, в общем, мистер Эйлмер в таких делах не специалист. Он же по другой части. Просто ему хотелось нам услужить. Я видела, так он хорошо ее пристроил.
— Ну что ж, — сдержался Прайам, — и ладно. А не пора ли нам обедать?
Странно — и что у нее за отношенья с этим Эйлмером! Ведь это она порекомендовала ему Эйлмера, когда, в первое утро своего пребывания в Патни, он спросил: «А водятся ли в этом блаженном краю приличные табачники?» Кто знает, может, если б не безнадежно больная, лежачая жена табачника, быть бы Элис миссис Эйлмер. Да, очень похоже, что Эйлмер безответно влюблен в Элис. Как хорошо однако, что Элис не досталась Эйлмеру. Прайам уже себя не мыслил без нее. Несмотря на ее взгляды насчет изобразительного искусства, Элис была его воздух, атмосфера, его кислород. А вдобавок зонтик, защищавший его от града неприятных обстоятельств. Что за странная однако штука — любовь! Именно силою любви его картина попала в витрину табачника.
Какая бы сила ее туда ни поместила, никакою силой ее оттуда не удавалось вызволить. Неделями стояла она в витрине, и никакой толпы не собирала, не вызывала никакого шума! Ни единого слова в газетах! Лондон, признанный центр мирового искусства, как воды в рот набрал, жил себе, как ни в чем не бывало. Единственное непосредственное следствие очередной выставки Прайама было то, что он переменил табачника и направление своих прогулок.
Но вот произошло еще одно невероятное событие.
Однажды вечером Элис, вся светясь, положила пять соверенов в руку Прайама.
— Продалась за пять гиней, — объяснила она, ликуя. — Мистер Эйлмер себе ничего взять не захотел, насилу я ему несколько шиллингов всучила. Как замечательно, ну прямо замечательно! Нет, но я же сразу говорила, что по-моему это очень красивая картина, — поспешила она прибавить.
На самом деле, то поразительное обстоятельство, что картина, которую нарисовал на чердаке ее Генри, продалась за столь крупную сумму, как пять фунтов, сразу возвысило его искусство в ее глазах. Отныне не приходилось считать его работу блажью безобидного безумца. И ей уже искренне казалось, будто она сразу раскусила, что в этом что-то есть.
Купил картину большой чудак, знаменитый хозяин гостиницы «У лося», что дальше по реке, однажды вечером, когда он был — ну, не то чтобы пьян, но более оптимистичен, чем состояние английского общества это допускало. Картина понравилась ему по той причине, что его паб столь безошибочно на ней узнавался. Он заказал тяжелую золотую раму и вывесил картину у себя в салоне. Карьера покровителя искусств, к сожалению, скоро оборвалась по вине врачей, предписавших его заточенье в сумасшедшем доме. Весь Патни предрекал, что он кончит сумасшедшим домом, и весь Патни оказался прав.