— Зайдете, может? — сказала особа. И в унылом лице, по четкому повеленью мозга, зародилось подражание улыбке, притом удивительно ловкое подражание. Просто непонятно, и как ей удалось так натренировать свои черты.
Прайам Фарл, краснея, шагнул на турецкий ковер, и его обступил мрак собора. Он было приуныл, но турецкий ковер несколько его ободрил. Когда глаз свыкся с освещением, стало ясно, что собор наредкость узок, а вместо хоров в нем лестница, тоже покрытая турецким ковром. На нижней ступеньке покоился предмет, которого природу он разгадал не сразу.
— Надолго вам? — выговорили губы напротив.
Его ответом — ответом нервной, застенчивой натуры — было тотчас выскочить вон из дворца. Он опознал предмет на лестнице. То было помойное ведро, венчанное крученой тряпкой.
Им овладел глубокий пессимизм. Все силы его оставили. Лондон сделался враждебным, черствым, жестоким, невозможным. Ах, как же он томился сейчас по Лику!
Чай
Час спустя, по любезному совету извозчика оставя вещи Лика в камере хранения на Саут-Кенсингтон-Стейшн, он пешком добрел от старого Лондона до центрального кольца нового Лондона, где делать никому решительно нечего, кроме как дышать воздухом в парках, рисоваться в клубных окнах, разъезжать в особенных экипажах, ловко обходясь без лошадей, покупать цветы, египетские сигареты, разглядывать картины, есть и пить. Почти все дома стали выше, чем были прежде, улицы стали шире; на расстоянии ста метров один от другого подъемные краны, царапая облака, бросая вызов закону тяготения, непрестанно вздымали кирпич и мрамор в высшие слои атмосферы. На каждом углу продавали фиалки, и воздух полон был пьянящим духом денатурата. Вот наконец он оказался перед фасадом с высокой аркой, помеченной единым словом: «Чай», и за аркой увидел множество лиц, потягивавших чай; рядом была другая арка, украшенная тем же словом, и за нею потягивало чай уже большее множество лиц; потом была еще арка, и еще; а потом он вышел на круглую площадь, показавшуюся ему смутно знакомой.
— Боже правый! — сказал он сам себе. — Да это же Пиккадилли-Серкус!
И в тот же миг взгляд его различил над узкой дверью образ зеленого дерева и слова «Зеленый вяз». То был вход в помещения «Зеленого вяза», о которых так сочувственно отзывался «Телеграф». Прайам Фарл, можно сказать, был человек передовой, с гуманными идеями, и мысль о благородно воспитанных дамах, оказавшихся в нужде и отважно борющихся за существование, вместо того, чтоб гибнуть с голоду, как прежде, задела в нем рыцарскую струнку. Он решился оказать им помощь и выпить чаю в гостиной, воспетой «Телеграфом». Собрав все свое мужество, он проник в коридор, освещенный розовым электричеством, потом поднялся по розовым ступеням. Наконец его остановила розовая дверь. Она могла б скрывать ужасные, сомнительные тайны, но кратко повелевала: «Толкнуть», и он толкнул бесстрашно… Он оказался в своего рода будуаре, густо населенном столиками и стульями. Мгновенное перемещение с шумной улицы в тишь гостиной его ошеломило: он содрал с головы шляпу так, будто шляпа раскалилась добела. Кроме двух стоящих бок о бок в дальнем конце будуара тонких, высоких фигур, никто здесь не нарушал покоя столов и стульев. Прайам уже готов был промямлить извиненья и спастись бегством, но тут одна из благородных дам, вонзивши в него взгляд, его пригвоздила к месту. Он сел. Дамы возобновили свою беседу. Он украдкой огляделся. Вязы, твердо укоренясь по краям циновки, с восточной роскошью росли вдоль стен, верхние ветки расплескав по потолку. Карточка на одном стволе гласила: «Собакам вход воспрещен», и это ободряло Фарла. Погодя одна из дам величаво подплыла, мельком на него глянула. Она ни слова не сказала, но твердый, суровый взор сказал без слов: «Смотрите у меня, чтобы вести себя прилично!»
Он готов был рыцарственно улыбнуться, но улыбка скоропостижно почила на его устах.
— Чаю, пожалуйста, — сказал он едва слышно, а робкий тон его договорил: — Если, конечно, это не слишком вас обременит.
— К чаю что желаете? — спросила дама кратко и, поскольку он явно пришел в смятение, пояснила: — Булочки, кекс?
— Кекс, — ответил он, хоть с детства ненавидел кекс. Но он перепугался.
«На сей раз ты легко отделался, — говорили складки муслиновых одежд, уплывая из виду. — Но без глупостей, пока меня не будет!»
Когда, молча и сурово, она метнула перед ним заказанное угощенье, он обнаружил, что все на столе, кроме ложечек и кекса, поросло вязами.
Одолев одну чашку и ломтик кекса, установив, что чай спитой и не пригоден для питья, кекс же — создан из материала, скорей предназначавшегося для изготовления охотничьих сапог, Фарл отчасти обрел присутствие духа и вспомнил, что никакого преступления, собственно, не совершил, войдя в этот будуар, он же гостиная, и попросив еды взамен на деньги. Меж тем дамы притворялись друг перед дружкой, что его не существует; никакой другой смельчак не рисковал спастись от голода в сем девственном вязовом лесу. Фарл начал рассуждать, рассужденья скоро приняли необычайный — для него — оборот, и он украдкой заглянул в бумажник Генри Лика, (прежде ему знакомый только с внешней стороны). Несколько лет уже он думать не думал о деньгах, но обнаружив, что после уплаты за храненье багажа в брючном кармане Лика сиротствовал один-единственный соверен, он догадался, что рано или поздно придется озаботиться финансовой стороной существования.
В бумажнике оказались две банкноты по десять фунтов, пять французских банкнот по тысяче франков, и несколько мелких итальянских банкнот: все вместе составляло двести тридцать фунтов, впрочем, нашлась еще свернутая рулетка, несколько почтовых марок и фотография приятной женщины лет сорока. Сумма не показалась ни крупной, ни мелкой Прайаму Фарлу. Просто представлялась чем-то, что позволит на некий неопределенный срок выбросить из головы всякую мысль о деньгах. Он даже не потрудился подивиться, на что понадобилось Лику таскать в бумажнике доход свой за два года. Он знал, во всяком случае, определенно догадывался, что Лик мошенник. И все же он прискорбно, он цинично привязался к Лику. И мысль о том, что никогда уж Лик его не побреет, не заявит тоном, не терпящим возражений, что пора постричься, не сдаст вещей в багаж, не закажет в дальний экспресс билета, наполняла его истинной тоской. Не то чтоб он жалел Лика, не то чтоб думал, тем более шептал бы «Бедный Лик!» Всякий, кто имел удовольствие знакомства с Ликом, знал, что главным содержаньем, наполненьем жизни Лика были заботы о Лике, и где б ни очутился Лик, ясно было, что он нигде не пропадет. И потому предметом жалости Прайама Фарла оставался исключительно Прайам Фарл.
И хотя достоинство его жестоко пострадало в последние минуты на Селдом-Террас, кой с чем он мог себя поздравить. Доктор, например, жал ему руку на прощанье; жал открыто, в присутствии Дункана Фарла: лестная дань личному его обаянию. Но главным утешением для Прайама Фарла было то, что он перечеркнул себя, он больше не существовал для мира. И, если честно, утешение это даже перевешивало скорбь. Он вздохнул — с невероятным облегчением. Ибо вдруг, чудом, он освободился от угрозы леди Софии Энтвистл. Спокойно оглядываясь назад, на недавний, в общем, эпизод, связанный с леди Энтвистл в Париже — истинную причину внезапного его бегства в Лондон — он сам поражался скрытой своей способности вдруг взять и отмочить ужаснейшую глупость. Как на всех робких людей, вдруг нападали на него приступы немыслимой отваги — особенно тогда, когда хотелось угодить даме, случайно встреченной в поезде (с женщинами он вообще гораздо меньше робел). Но предложить руку и сердце потрепанной завсегдатаице отелей вроде леди Софии Энтвистл, открыть ей свое имя, позволить ей его предложение принять — это уж не лезло ни в какие ворота!
И вот он свободен, свободен, ибо он покойник!
Холод у него прошелся по хребту, когда представилась ужасная судьба, которой он избегнул. Ему, пятидесятилетнему мужчине, со своими правилами, подобно дикому оленю привыкшему к свободе, — и склонить гордую выю под солидною обувкой леди Энтвистл!
Но нет худа без добра, и была, была определенно, оборотная, приятная сторона даже в перемещенье Лика в иную сферу деятельности.