Выбрать главу

Как же было без церкви!..

И вот ее порога коснулась высокая вода.

Слободские активисты заперли накрепко церковные ворота, рассыпались вдоль всей железной ограды. Активисты были внутри. Снаружи собирались селянские толпы, прибывая медленно, как вода. И, как вода, были молчаливы. Ярко белели платки женщин, угрюмо темнели стоячие шапки мужчин.

А мы, пацаны, над всеми. Сидим верхом на ограде, между железными прутьями, которые завершаются крохотными крестиками. Перед нами все как на ладони. Чувствуем: произойдет что-то необычное. Но предчувствия только разжигают интерес. Сидим, словно херувимы. Ждем.

Высоко в небо взлетает белая колокольня, увенчанная золотым крестом. Колокольня представляется парусом. Храм — кораблем, держащим путь к закату. На этом корабле, у его колоколов, всегда был виден один матрос — звонарь Мысочка, все его хорошо знают. Поддернув штаны, берется за веревку, раскачивает язык главного колокола, ударяет им в медные бока. Колокол посылает плавный звук, посылает далеко-далеко, перекликаясь с колоколами соседних церквей. Затем Мысочка берет между пальцами поводочки от малых колоколят, наступает на оттяжки, идущие к соседним звонам, и начинает работать руками и ногами. Получается: дилинь-дилинь-дилинь-бо-о-ом, дилинь-дилинь-бо-о-ом. Он пляшет, словно кукла-дергунец, что показывают в балагане на ярмарке.

На площадке звонницы, у молчаливых медных громадин вместо Мысочки появилось несколько человек. Это активисты. Матросы с чужого корабля. Сорочки их вздулись от верхового ветра. В руках змеятся толстые канаты. Канаты перекинуты через перекладины, закреплены концами за большой колокол.

Отец мой тоже наверху. Я нашел его глазами, забеспокоился. Вижу, он проворно взобрался на дубовую перекладину, обнял ее ногами, пытается разводным ключом отвинтить громадные гайки. Не тут-то было. Заржавели, прикипев намертво к болтам. Кто-то побежал за керосином. Плеснули — помогло. Гайки отданы, скобы сняты. Колокол качнулся, подвешенный на канатах. Его спускают медленно, как покойника в яму. Но это так только до пола колокольни. Затем освобождают веревки, подталкивают ломами к сводчатому проему. И вот повис на самом карнизе. Вздохнув тяжело, чиркнул по камням чуткой кромкой и с басовитым рокотом, медленно переворачиваясь, полетел к земле. Его рокот показался предсмертным стоном. Колокол упал на порог храма, ударил как раз в то место, которого коснулась высокая вода, проломил камни, войдя на четверть вглубь.

Все оцепенело. Тетки опустились на колени, застыли в низком поклоне. Белые платки коснулись темной земли. Одна из них вскочила на ноги, воздела руки к небу, завопила потерянно:

— Анцыболоты, люцихверы! Що вы робите! На всевышнего руку занесли!

— Бей активистов! Рубай кенесу под корень! — крикнул кто-то в шапке.

Взбаламутился народ. Через ограду полетели кирпичины, железяки, палки. Селяне пошли на приступ. Тяжелые, словно мешки с зерном, переваливались через ограду, падали на кусты сирени, обламывая их голые ветви. Вокруг поверженного колокола закипела рукопашная. Сыпались пуговицы, трещали пиджаки и рубахи, кровью набухали глаза.

В самый разгар схватки скрипнули железные ворота, перед поповским домом развернулись красные дроги. На дрогах — алая бочка с водой, алый насос-махалка. Пожарники (жаль, без золотых касок — в селе их негде раздобыть) не торопясь сняли с дрожек насос, нарастили шланг и плеснули струей в свалку.

Драку погасили. Но все еще долго наблюдали, как возятся двое, взявшись за грудки. То были: мой отец, Тимофей Будяк, и слободской листоноша Павло Перехват — Микиткин батько.

Сыновьям передалась непримиримость. Минули сутки, а нас с Микиткой все подмывало вцепиться друг в друга. Мы даже не смотрели один на другого.

Все четверо сидим в соломенном кубле. Прошлогодняя скирда надежно укрывает от стылого ветра и ледяной крупы.

Юхимка заметил:

— Опять на зиму повернуло.

Котька уточнил:

— Выметает остатки.

О чем думает Микита, не знаю. Поплотней запахивает шинель. Взял соломинку, ковыряет в зубах. Наверно, про батька своего думает. Батько у него горячий. У, кипяток! Чуть что — сразу: пых, пых! А на вид хворый. Ходят слухи, язва в нем сидит. Сосет, ведьма. Потому лицо у листоноши маленькое, высушенное и цвета нехорошего. Да и сумка почтарская угнетает. А ну-ка потаскай ее, брезентовую, набитую до отказа всякими листами-бумагами! Сутра до ночи, с утра до ночи. И по осенней грязи, и по снежным кучурганам, и по весенним ледяным разводьям. Ног не хватит! Другой бы давно свалился. А он нет. Хворый-хворый, а держится. Всякая улица его знает. Всякая хата привечает. И ни одна собака на него не гавкает. Человек необходимый, уважаемый. При всяких брошюрах ходит, — значит, у него и ума и понятия больше, чем у простого дядька, который газету держит в руках, только когда мастерит самокрутку. Перехват мягкий по натуре, но на язык остер! Затронь — припечет так, что потом долго будешь почесываться. А шутник отчаянный. Бывает, идет улицей, видит, дядьки собрались, болтают попусту. Здоровается весело: