Выбрать главу

— Бог в помощь! — А сам чему-то ухмыляется.

— Заглянь, Павло, сбреши трошки.

Перехват делает серьезный вид, говорит озабоченно и в рифму:

— Некогда брехать, надо на майдан махать!

— Що случилось?

— Ситец привезли!

Дядьки умолкают. Растерянно переглядываются. Ситец редкий гость в слободе. Когда он появляется, лавка трещит от многолюдья. Переспрашивают недоверчиво:

— Що ты кажешь?

— А то и кажу, что некогда!

И прибавляет шагу для убедительности.

Улица враз пустеет.

В другом месте листоношу спрашивают:

— А скажи, любый человече, що газеты пишут?

В тон вопросу и ответ:

— А то пишут, что Германия просит хлеба.

— А що ж наши отвечают?

— А наши кажут: этого не хочешь? — Листоноша вскидывает на всеобщее обозрение крупную узловатую фигу.

Взрывается хохот — даже акации мелким листом вздрагивают. Дядьки, вытирая рукавом веселую слезу, замечают:

— Скажет так скажет!..

Мой отец другого поля ягода. Говорит мало. Больше руками. Руки у него, надо сказать, на своем месте. По железу чего смастерить, секрет какой в машине разгадать, — будет возиться как проклятый, а своего добьется. Правда, водится за ним грешок (как, впрочем, и за листоношей): иногда хочет себя показать. Выставляется. Скрестит руки на груди, ногу выставит, голову вскинет. Иногда на этом и остановится. В другой раз тряхнет густым чубом, вскинет черные брови, еще и словом добавит:

— Мы рабочий класс, пролетарии!

Мать, когда слышит такое, обязательно заметит:

— Расходилась беднота, аж лохмотья летят!

Отец действительно пролетарий. Когда его батько помер, старшие братья разделили наследство: кому хата, кому сарай, кому кони. А Тимофея — младшего — обидели. И землю ему выделили на косогоре. Если засуха — все горит, если ливень — все сносит. Землей он не дорожил. Сдавал задарма в аренду. А сам — инструмент в сумку и в кузницу. Одно время в черепичной мастерской трудился. Носил песок, размешивал раствор, набивал формы. Каторжная работа. Кашель стал одолевать от пыли цементной. Бросил черепицу, — гори она огнем! — подался в олийницу. Олийница — это где давят олию: масло подсолнечное. Ходит весь пропахший маслом — и руки, и спецовка, и чеботы. В карманах всякие железки: гаечки, шурупы, чеки. На ремне, у правого бедра, ножны из сыромятной кожи. В ножнах — нож. Сам смастерил. Взял кусок пилочки, приладил грушевую колодочку, наточил на точиле, направил на оселке. Бреется этим ножом.

Братья его обделили, и тесть обделил: не дал за дочерью ничего. Мать говорит:

— В чем была, в том и замуж пошла.

Отец называет себя пролетарием. Я верю ему. Пролетарий, по моему детскому пониманию, происходит от слова «пролетать». Он в самом деле всегда пролетал мимо удачи, мимо достатка. Но головы не опускал. Сам о себе в шутку говорит:

— Голый-босый, но гонор имею!

Гонору в нем, правда, хоть отбавляй. Потому и встревает во все. Взять колокола. Добрался до самого верха. Ключом орудовал. Как же: рабочий класс!

Мать зашивала располосованную в потасовке рубашку, всхлипывала:

— Где ты взялся на мою голову, чертяка чубатый!

Он мирно отвечал:

— Не скули по-щенячьи.

— Зачем трогаете несчастную церкву? Зачем обижаете? Вы, что ли, ее ставили, что распоряжаетесь?

Отец ударил себя по коленям:

— Опять сказка про белого бычка! Вас же, паразитов, собирали в сельсовете. Вам, паразитам, доказывали: нужна бронза для индустрии! А вы, паразиты, в драку.

Мать с девичьих лет любила церковь, бегала туда чуть ли не к каждой службе. Она пела в хоре. Стоя на клиросе, чувствовала себя вознесенной. Восторг, вера в чудо. Казалось, расставь руки, как крылья, — и полетишь ангельски легким полетом. Казалось, она близка к тайнам. Глаза впивались в росписи на стенах, на сводах. Она была рядом с ними, чувствовала себя как бы участницей и омовения, и вечери, и успения, и святого воскресения. Глаза Спаса глядели на нее с такой грустью, с таким проникновением, что весь этот вымышленный мир оживал.