— Мне хорошо здесь, на теплых початках…
Сдерживая дыхание, тянусь к Таниной руке, сжимаю ее пальцы. Кровь прихлынула к голове. Показалось, лежу я в баркасе, покачиваюсь на волнах. В плотно зажмуренные глаза яростно рвется солнце.
2
Вытоптали почти весь палисадник. Ничего удивительного, скоро весь Танин сад вытопчем: приходим-то вон какой оравой. Раньше нас впускали в хату.
— Заходьте, деточки, заходьте. Картузики и книжечки кладите на сундук. Сидайте, сидайте!
Хлопотливая мать у Тани, приветливая. Скамеечки подает, стулья из гнутых палок. Сажает на кушетку, накрытую ковриком домотканым. В хате прибрано. Полы крашеные. Картины всякие на стенах. И не какие-то там виды, нездешние, а все простые, наши края. Вон обрыв намалеван и колено речки Салкуцы. Вон упавшая в воду верба. Памятное место. Но всего лучше — картина про Таню. Вся просто полымем полыхает: и кофта, и щеки, и волосы. Стоит Таня у яблони, прижалась к стволу спиной, голову откинула, рукой за сучок держится. Да, хорошо, когда такой брат. И нарисует тебя, и уму-разуму научит, и от обидчика защитит, и пальто новое справит. Все знают, какое Алексей Петрович пальто купил Тане. Правда, она его пока не надевала, хворает. Но вот выздоровеет…
Хворает Таня на железной кровати у самого окна. Возле Тани — густые цветы калачики в старых кастрюлях. Кастрюли обернуты белой бумагой. Бумага поверху обрезана кружевной линией. Лицо Танино вытянулось. Незнакомым стало. На картине она больше на себя похожа.
Раньше в хату пускали, а теперь в палисаднике, перед окном топчемся. Лекарь запретил входить посторонним. Болезнь, говорит, разнесут. Тане сделали высокую постель, цветы с подоконника убрали, стекло протерли. Лежит, смотрит, улыбается. Тоскливая у нее появилась улыбка. Мне на ту гримасу глядеть больно. Но виду не подаю. Дурачусь, как все. Бьем друг друга ладонями в ладони — кто кого столкнет с черты. Вчера приводили жеребенка под самое окно. Любимая Танина кобыла ожеребилась. Похоже было, что Таня даже засмеялась от радости. Позвала рукой: подойдите, мол, поближе. Мы прямо носами в окно. Она и пишет с той стороны по запотевшему стеклу. Читаем вслух:
— Анижо!
Читаем мы так громко, что, конечно, ей слышно. Видим, замахала рукой: нет-нет. Показывает наоборот. Ага!
— Ожина!
Кивает согласно. Раз ее кобыла привела жеребенка, значит, и назвать его должна она, Таня. Хочет, чтобы «Ожиной». Переглядываемся удивленно. Вроде бы не лошадиное имя.
Ожина — это обыкновенная ежевика. Черная пупырчатая ягода. Сладкая и до того вкусная, что мертвого поднимет. Мы про нее даже песенку поем:
Таня тянется ко всякой животине. Бывало, ходит по улице, а из-за отворота фуфайки кутенок беломордый выглядывает. Хорошо ему там сидится. Таня разлузгивает тыквенную семечку, кладет зернышко на ладонь, кутенок достает его языком. Съест — поднимает мордочку к хозяйке, заглядывает ей в глаза. Еще просит.
Хлопцы, бывало, дразнят, называют «собачьей мамкой», а ей и горя мало. Некоторые пытались отобрать щенка. Но тут же оставляли рискованную затею. Таня становилась строгой, глаза у нее темнели, как у кошки. Вот-вот когтями вцепится…
На крыльце появилась мать. Концом платка вытирает набрякшие глаза. Просит тихо:
— Идите с богом, хлопчики, идите. Нехай успокоится трошки, отдохнет. — Затем как сцепит руки, как закачает головой. — Ой, давит ее глотошная, душегубка окаянная! Ой, не дает же бедной покою. Та не спит же ни днем ни ночью, та не ест же, моя голубонька. Возьмет меня за руку и пытает: «Мамо, чи скоро я встану?» Моя росиночка утрешняя, я сама скорее лягу в холодную яму, чем с тобою что случится!..
3
Таня умерла ночью. Хоронили ее на вторые сутки. День выдался ясный. Сухой морозец хватает за пальцы, остуживает дыхание.
Гроб несут шестеро хлопцев, перекинув через плечо полотняные рушники. Вслед за низким гробом, то и дело дотрагиваясь до него рукой, беззвучно рыдая, идет мать. Ее поддерживают под руки.
За матерью, за ее старыми подругами следует Алексей Петрович со своим духовым оркестром. Трубы надраены так, что золотом играют на солнце. Музыканты двигаются толпой, медленно переставляя ноги, не отрывая глаз от идущих впереди пацанов, на спинах которых приколоты ноты. Оркестр играет «Вы жертвою пали…». Другой, более подходящей музыки разучить не успели. Труба Алексея Петровича выводит таким тонким голосом, кричит таким безнадежным криком, что в груди все дрожит, даже дышать трудно. Я сую руки в карманы фуфайки, сдавливаю кулаки до онемения, закрываю глаза накрепко.