Если ехать от току до слободы, Сухомлинов хутор никак не миновать. Сперва тянется лесозащитка с наклоненными в закатную сторону деревьями, затем Колючий лесок и новый сад.
В другое время мы бы ни за что не полезли за белыми абрикосами. Но тут такой случай! Юхим, и раньше не очень разговорчивый, теперь онемел. Темное лицо еще больше потемнело, стало тяжелым. Мы с Микитой даже и не придумаем, чем растормошить хлопца. Конечно, его промашка с зайцем непростительна. Но разве можно равнять нашу потерю с его сегодняшним горем. Душа надрывается, глядючи на его немоту. Мы бы все для него сделали, да не знаем, что надо сделать. И вот Сухомлинов хутор. При одном его упоминании слюнки текут. Потому что выговариваешь одно, а видишь другое: белый абрикос.
Задерживаться нам нельзя: время дорого, молотьба! Гнать бы даже вскачь! Но беда, не найти таких лошадей, чтобы вскачь таскали сорокапудовый груз зерна. Лучшие кони пущены в голове малой колонны — моя подвода впереди, остальные две тянутся за мной. Не придерживая лошадей, киваю Миките. Без слов понимает. Соскочил с бестарки, привязал вожжи к задку моей подводы, прыгнул в канаву, пробирается к Колючему леску. Юхим все видит, но его это мало занимает. А раньше был горяч к белым абрикосам, раньше был, считай, первым налетчиком на Сухомлинов хутор.
Кони пофыркивают, тяжело ступают. На спинах темными пятнами пот, на ляжках под шлеей мыло белеет. Постромки натянуты до предела — слышно, барки поскрипывают. Подводы торопятся. Хутор уже позади. Потянулся молодой садок. А Микиты все нет. Может, сторож застукал? Вот будет мороки! Бригадир прогонит Микиту с току, и нам с Юхимом достанется.
Микита выскочил из канавы, догнал Юхимову, последнюю, подводу. Ухватившись за доску задка, легко вспрыгнул на бестарку. Утопив коленки в зерне, выдернул подол темно-синей рубашки. Сказал:
— Все твое!
Белые абрикосы, точно крупный град, упали на темное зерно. У Юхима задвигалась на голове кепка, заходили вверх-вниз широкие уши. Юхим доволен. Он только спросил:
— А себе?
Микита великодушно заметил:
— Да ничего!
Мне не досталось ни одной абрикосинки. Но я не обижаюсь. Микита поступил честно: себе тоже не взял. Юхим, чтобы нас не дразнить, не ел. Собрал все в картуз, положил перед собой.
Проселок ведет в слободу. Там, где он делает излом, справа от дороги, раскинулись больничные корпуса. Они заметны издалека: красные, из жженого кирпича сложены.
Как известно, мы торопимся. Но проехать мимо — грешно. Словно по команде, сворачиваем на обочину, опоясываем вожжами стволы нестарых тополей, что стоят в ряд у ограды, разминаем ноги. Это мы с Микитой разминаемся без дела. Юхим же пошагал к палатам. Мешковат, косолапит. Ступает босиком по кирпичной дорожке. Картуз с белыми абрикосами зажат в руке. Такой подавленный, что на него лучше не глядеть.
Больничный двор тенистый. Широкие белолистки прикрыли его своими кронами, разрослись кусты сирени. Двор стал укромным, прохладным. Как раз таким, какой требуется нездоровому человеку.
Больница у нас славная. Городская и та ей уступает. Строилась давно. Община строила, как и церковь, на общественный кошт. Из других сел возят хворых сюда. Она и называется теперь не слободской, а районной.
Когда Юхим показался у калитки, мы к нему.
— Як батько?
Юхим долго двигал кожей головы, долго шевелил ушами, морщил смуглое лицо, моргал. В другой раз попадали бы со смеху от такой мимики. Сейчас нам стало не по себе.
— Як нога?!
— Откинули…
Юхим закрыл лицо пустым картузом, слепой пошел к подводе.
На рождество мы ходили колядовать. В матерчатой сумке, висящей на боку, пшеница. Точь-в-точь такая же, как сейчас в наших бестарках: крупная, цвета бурой меди. Бывало, достанешь горсть, сыпанешь в святой угол. Тяжелая, как затарахтит по сусальному золоту, зашумит, словно ливень благодатный. Густым урожаем посыплется на пол.