Выбрать главу

– Ого, четыре звёздочки!.. И кем ты нынче?

А у него, у Кабана, как-то само по себе вырвалось оно из-за ровных теперь зубов из жёлтого металла:

– Гхы-ы-ы, – и плюхнулось в тёплую, жёлтую пыль дороги. А потом он, Кабан, говорит: – Да-а-а… – и рукой махнул, – начальник уголовного розыска, – и вроде как без гордости об этом, небрежно, как только что стюардесса в самолёте о революционных заслугах и культурно-экономических достижениях и достоинствах города Елисейска, но там понятно: в день десять рейсов – ошалеешь, – а тут и понимать нечего: тут видно, сквозь кожу сочится, что рад безудержно, сам не свой от важности: молодой ведь, ещё и тридцати нет, тогда-то не было, наверное. И взглянуть если на погон, в глаза сразу бросится, что четвёртая, капитанская, совсем свеженькая, без патины. „В следующем году майора должны дать, по должности“. А Ион зря так, неосторжно, о чём и пожалел тут же: ну что, мол, поздравляю, по такому поводу грех, мол, не выпить, – и надеется ещё, что тот, Кабан, скажет, нет, дескать, сейчас не получится, служба, и в плечо ткнёт по-дружески: потом, как-нибудь – никогда то есть, всем ясно, приличия лишь ради говорится. А тому, Кабану, выпить, наверное, невтерпёж. После вчерашнего: вчерась, говорит, с Охрой, с земелей твоим, перебрали, пришёл ко мне – жена поколотила, гхы-ы-ы, где умора. Ну и пиво, конечно, тут же сначала, в аэропорту, а потом у него, у капитана, в кабинете, не таясь, – коньяк. А потом, сиди, мол, не рыпайся, чё дёргаться-то, не нищие, на машине подкинем, до самых, дескать, ворот. Ну ладно. А до этого, за минуту, может, за две, в месиве пустого, мелом казённых стен и просаленной от закуски газетой пахнущего разговора, такой вот к нему, к моему дружку, от капитана вопрос:

– Ты помнишь, тогда, в десятом классе, кого я… это… ну, первый раз?.. – и ладонью в кулак, будто вбил в него что-то. Но звук уже не такой звонкий – то ли руки у него, у Кабана, пухлее стали, то ли акустика в кабинете не та, что была в пустом классе.

А он, мой дружок, не спрашивает, кого, – он стискивает пальцами виски, будто: ох и пьян же, мол, он, ох и пьян. Ну ещё бы – коньяк с пивом! А тот, чей кабинет и чей коньяк, из неокрашенного сейфа вынутый и теперь уже допитый, и под стеклом на столе у которого список наркотических таблеток, фотографии актрисы Чурсиной да двух или трёх разыскиваемых по всему Союзу уголовников опасных, не может тот понять, тот говорит:

– В пятницу родители её сматывались, так, слушай, кайфово – придёшь, всё как надо – в постели, а не где придётся, у неё же и винца или бражки хлебнёшь для раззадору, а для баб первый мужик, сам знашь… кто её распечатал, тому и память, как говорится, от неё вечная, тому она и даст всегда, хоть и замуж за другого выйдет… Так уж, прости меня, природа обустроила. А я бы вот её, артистку эту… Чё ты?

А он, дружок мой, уже не слышит, он, мой дружок, бежит к маме, он плачет горько пьяным плачем, слёзы жгут ему горло, он шепчет:

– Мама, мама…

И потом так:

Бегом-бегом-перебежками и под каким-то чудесным углом к вздыбившейся будто к небу дороге, оказавшись за городом и долго – до проступивших сквозь сумерки звёзд – затылком, спиной, локтями и пятками беседуя с землёй, он, дружок мой, глядит прямо перед собой – вверх и, присмирев и успокоившись, видит там, среди ярких созвездий, медленно, бок о бок летящих, о да, тихих и прекрасных, словно в рамах бледных картин, отца и мать. И будто тонкий шёлковый шнур волочится за ними, как за змеем… нет, нет, совсем не так, вот как: и будто тонкий тянется за ними, как за бумажным змеем, шёлковый шнур, конец которого, расплетясь на кисти и цепляясь за пересохшие стебли высокой, ломкой травы… нет, нет, не так, а вот как: тащится, шурша, по умерщвлённой засушливым летом траве и, извиваясь как змея, ищет, ищет, ищет… ищет его, дружка моего, шею».