Мы летели вдоль Ист-Ривер, Бруклин справа, небоскрёбы Манхэттена слева. И всё время старик стонал, жаловался и отказывался убрать руки от глаз.
— Энтони! — прокричала Лекси поверх грома винта. — Можешь описать мне, что видишь?
— Не вопрос!
— Только не используй зрительных слов!
К этому времени я уже здорово насобачился делать описания лишь для четырёх чувств из пяти.
— Хорошо. Мы летим над Бруклинским мостом. Как будто поперёк реки перекинули арфу с рамой из грубого камня.
Пилот повёл машину влево, направляясь прямиком к сердцу города.
— Дальше! — потребовала Лекси.
— Мы сейчас над нижним Манхэттеном. Летим над… как его… Вулворт-билдингом, кажется. У него крыша — холодная стальная пирамида с острым шпилем, но солнце бьёт прямо в неё, и крыша здорово нагревается. А сейчас под нами центральный Манхэттен. О, Бродвей! Он как будто режет сетку улиц под странным углом, и там, где он пересекает другие авеню, образуются пробки. Повсюду маленькие пупырышки такси — они как рассыпанные лимонные леденцы. Ты могла бы читать по улицам, как по шрифту Брайля.
— Ух ты, здорово! — восхитилась Лекси.
Я уже не мог остановиться.
— А вот… Большой Центральный вокзал, прямо впереди. Похож на греческий храм: колонны и статуи высятся на заплесневелых древних постаментах. А над ним, прямо в центре Парк-авеню, как заноза в одном месте, торчит Мет-Лайф-билдинг — огромная старая тёрка для сыра восьмидесяти этажей в высоту.
И тут Кроули сказал:
— А ведь раньше это здание принадлежало «Пан-Ам»! «Пан-Ам»! Вот это была компания!
Лекси заулыбалась, и наконец-то до меня дошло. Мои описания предназначались не для неё, а для её деда!
— Дальше, Энтони!
Ладони Старикана по-прежнему прижимались к лицу, но уже не так плотно, как раньше. Я продолжал, теперь адресуясь к Кроули, а не к Лекси:
— Крайслер-билдинг. Острый. Ледяной. Самая высокая точка Рождественской звезды. Окей, а теперь мы над сердцем Среднего Манхэттена. Центр Рокфеллера — гладкий гранит посреди всех этих стеклянно-стальных небоскрёбов. Башня Трамп-тауэр, похожая на вылезшую из земли друзу кристаллов.
Ну наконец-то Кроули проняло. Он стащил повязку и широко распахнутыми глазами уставился в окно.
— Ох!.. — это всё, что он сумел произнести. Старик ухватился за сиденье, словно боясь, как бы оно нечаянно не сбросило его с себя, и так и сидел, вбирая в себя всё, над чем мы пролетали. Мы миновали Центральный Парк, потом Вест-сайд, затем снова направились на юг и через Гудзон.
За всё оставшееся время Кроули не промолвил ни слова. Лицо его побледнело, губы сжались. Я не сомневался: старик был в шоке. Он ведь даже ни одного ругательного слова не выкрикнул, лишь смотрел, смотрел… У него, наверно, и мысли все из головы разбежались.
Мы облетели Статую Свободы, а потом двинулись обратно к месту старта. Вертолёт опустился на пирс, где ждал водитель, играя на губной гармонике. Когда мы оказались в безопасности в салоне «линкольна», Кроули наконец заговорил:
— Я никогда вам этого не прощу. Ни тому, ни другому. Вы у меня поплатитесь.
Остаток пути мы проделали в молчании.
18. Вот он — сверхогромный, суперзримый, безусловно-несомненный ШВА!
Я собрался с духом и решился рассказать Шва о Ночном Мяснике уже на следующий день, но нигде не мог найти своего друга. От мистера Шва толку было чуть: он предположил, что его сын в школе, и опять очень удивился, узнав, что сегодня воскресенье.
Во второй половине того же дня ко мне в комнату заглянул папа.
— Энси, там этот парень пришёл, — сказал он. — От которого у мамы нервные припадки.
Я сразу понял, о ком речь. Как-то Шва обедал у нас, и для мамы это оказалось серьёзным испытанием. Во-первых, он ел макароны без ничего — без соуса, без масла, вообще без ничего. Что само по себе делало его личностью весьма подозрительной. Во-вторых, мама всё время заезжала ему по физиономии — не нарочно, а потому, что он вечно торчал там, где она не ожидала, а ведь наша мама, как известно, разговаривает при помощи рук.
— Ты сейчас чем занимаешься? — сразу с порога спросил Шва.
— Чем обычно, — ответил я.
— Хорошо. Мне нужно кое-что тебе показать.