Она думала, что дети Кента ее любят, но дети повзрослели, а взрослые зовут женщин вроде Бритт-Мари «старыми перечницами». Потом в подъезде жили другие дети, и Бритт-Мари кормила их обедом, если они оставались дома одни. Но у этих детей всегда оказывались собственные мамы и бабушки, которые рано или поздно приходили домой. Потом и эти дети стали взрослыми. А Бритт-Мари стала старой перечницей. Кент сказал, что она недостаточно социализирована, и она полагала, что так и есть.
Так что все, чего ей под конец было нужно, — это балкон и муж, который не ходит в туфлях для гольфа по паркету, время от времени кладет рубашку в стиральную машину и который когда-нибудь, хоть один-единственный раз сказал бы сам, что она приготовила вкусный ужин, чтобы ей не пришлось выпрашивать эти слова. Дом. Дети — пусть не ее, но которые хотя бы приезжают домой на Рождество. Или хоть делают вид, что у них есть веские причины не приезжать. Правильно устроенный ящик для столовых приборов. Окна, через которые можно видеть мир. Кто-то, кто обратит внимание на то, что Бритт-Мари тщательно уложила волосы. Или хоть притворится, что обратил внимание. Или хоть позволит притворяться ей, Бритт-Мари.
Хоть бы кто-нибудь когда-нибудь, хоть один-единственный раз, придя в дом, где пол сияет чистотой, а на столе — горячий ужин, увидел, как она старалась. Потому что люди — они как ужин. Не просто так, а ради чего-то. «Как здорово у тебя получилось». Вот ради этого.
Конечно, сердце разбивается, когда уходишь из больницы, унося рубашку, которая пахнет пиццей и духами. Но разбивается оно по трещинам, которые на нем уже есть.
В шесть часов утра Бритт-Мари зажгла лампу на кухне. Не потому, что ей захотелось света, но она рассуждала так: люди видели, что вчера вечером у нее горела лампа, и пусть они сделают из этого вывод, что Бритт-Мари провела ночь в молодежном центре, зато уж точно не подумают, что в шесть утра она еще спит.
Перед диванами стоял старый телевизор. Бритт-Мари могла бы его включить, чтобы стало не так одиноко, но не включила, потому что по нему наверняка передают футбол. В наше время по телевизору постоянно передают футбол, а от этого Бритт-Мари одиноко еще больше. Стены центра обступили ее в выжидательной тишине. Кофеварка лежала на боку и больше не мигала. Бритт-Мари сидела рядом на табуретке и вспоминала, как дети Кента сказали ему, что у Бритт-Мари «пассивная агрессия». Кент рассмеялся так, как он смеется, когда пьет водку с апельсиновым соком и смотрит футбольный матч (живот прыгает, порциями выдавливая смех через ноздри), и ответил: «Да у нее не пассивная агрессия и даже не активная пассия!» А потом засмеялся так, что пролил водку с соком на ковер. Именно в тот вечер Бритт-Мари ни слова не говоря, перетащила ковер в гостиную. Это ни в коем случае не было пассивной агрессией, — но всему есть границы.
Она расстроилась не из-за слов Кента — а из-за того, что он даже не подумал, вдруг она стоит рядом и слышит его слова. Бритт-Мари отлично знала, что Кент сам не представляет, что значит «активная пассия», но оскорбилась, поскольку прекрасно поняла, какой смысл он вкладывает в это выражение.
Бритт-Мари не сводила глаз с кофеварки. И в какое-то блаженное мгновение вообразила, что сумеет ее починить, но тотчас одумалась и отдернула руку.
Она ничего не чинила с тех пор, как вышла замуж. Дожидалась Кента. Кент, когда в программе о ремонте показывали женщин, вечно говорил, что «бабе даже икейскую мебель не собрать». И ворчал насчет «квоты». Бритт-Мари обычно сидела рядом с ним на диване и разгадывала кроссворд. Всегда рядом с пультом — чтобы чувствовать на коленях пальцы Кента, когда он нашаривает пульт, чтобы переключиться на футбол.
Бритт-Мари глянула на кофеварку и решительно сцепила руки в замок на животе. Потом взяла еще соды и продолжила уборку. Она только-только успела насыпать пекарского порошка на диваны, как раздался стук в дверь. Чтобы открыть, Бритт-Мари требуется некоторое время — ровно столько, сколько нужно, чтобы забежать в ванную и уложить волосы перед зеркалом, а ведь света в ванной нет.